Саня вся затрепетала: теперь была у неё уже не смутная надежда, а твёрдая уверенность, что Федя в Москве и Алексашка послан Федей. Значит, вернулся! Вот радость-то… Теперь никуда она не поедет! Ни шагу из Москвы…
Ах ты господи, да чего же он тянет? Почему молчит? Почему ни слова о Феде?
Алексашка же, будто Фёдора и на свете не было, толковал ей теперь о другом:
— Не горюйте, Александра Лукинишна. Не пустим мы супостата проклятого в Москву! Знаете, какая баталия будет? Как сшибутся с нами, одни клочья от тех французов полетят. Вот увидите.
— А ежели не пустим, уезжать-то зачем? В этакую даль, во Владимир…
И поняв, что не Федей к ней послан Алексашка (кабы Федей, давно бы ей о том было сказано), и вспомнив вдруг Степана Акимыча, такого маленького, такого старенького, оставленного в пустой Москве стеречь огромный пустой театр, Саня, уже не таясь, зашмыгала носом, и слёзы сами собой обильно поползли по её щекам. Всхлипнув, пробормотала:
— Дедушка ведь один остался…
У Алексашки от Санькиных слёз вдруг непривычно защипало в носу. Спросил:
— Желаете, так схожу к нему? Только слово молвите…
И Саня молвила:
— Алексанюшка…
У Алексашки словно бы мороз по коже пробежал: ведь отродясь никто его так не называл. Алексанюшка? Может, ослышался? Колёса-то как скрипят.
Она же снова:
— Алексанюшка, ты правда сходи к нему, к дедушке… Ты передай ему, дедушке…
Нет, колёса тут ни при чём. Какие ещё колёса? Ответил ей с грубоватой суровостью:
— Ну и передам… Что прикажете, то и передам. Да вы не ревите, Александра Лукиншна. Ведь эдак и я зареву.
А Саня пригнула своё лицо к его лицу. Близко-близко. Глаза к глазам. И руку свою, сырую от слёз, положила на его руку. И зашептала ему.
Нет, никогда ещё ни один человек с самого того часа, как появился Алексашка на свет, никто с ним так не говорил. Все только бранили его, только понукали им, только знал он подзатыльники, да затрещины, да пинки, да колотушки…
Алексашкино сердце сладко заныло. Дурман не дурман, а что-то вроде дурмана, непонятное, непривычное охватило его.
А Саня всё шептала: то про Анюту, то про Тверской бульвар, то про какого-то царя Эдипа да про актёра Плавильщикова, то ещё невесть о чём просила передать дедушке Акимычу.
Он же лишь в ответ головой кивал и буркал:
— Скажу… ну скажу… всё скажу…
Но сам хорошенько не понимал, ни о чём она его просит, ни что ему надобно передать дедушке Акимычу. Только голос её слушал. И век бы слушал, лишь бы говорила.
Полный доверия и благодарности, вдруг решился — заговорил о самом своём тайном:
— Сейчас вот что скажу вам, Александра Лукинишна… Ты слушай получше.
У Сани дух захватило: стало быть, так оно и есть — Федей послан! Может, сам Фёдор сей минутой выйдет к ней из темноты, как той зимней ночью… Не спросила, а словно сердцем выдохнула:
— Что?
Алексашка сунул руку за пазуху. В темноте сверкнуло остриё ножа, светлое и блестящее.
— Вот чего у меня есть… Как начнётся под Москвой баталия, и я там буду!
Санька отпрянула: о господи, очумел! Зашептала сердито:
— Разве можно? Да что ты говоришь? Да из ума выкинь такое… Рехнулся, что ли? Ведь ещё мал, посмотри на себя.
А он своё:
— Вот вы какая, Александра Лукинишна… Вам дело говорят, а вы — мал! Чем же я мал? Чем? Ещё как могу пригодиться… Увидите, Александра Лукинишна! Ещё, может, не одного француза вот этим ножом…
Тут передние телеги обоза пошли быстрее, и та, на которой сидела Санька, рванула за ними. Саньку тряхнуло на ухабе, она еле удержалась и невольно вскрикнула. Возчик обернулся и увидел Алексашку. Грозно на него прикрикнул:
— А ну-ка, сгинь, шельмец! — и, размахнувшись, огрел его кнутом. — Знаю вас, мазуриков…
Алексашка громко выругался и оторвал руку от телеги. Сперва быстрым шагом пошёл было рядом, но вскоре стал отставать. И тогда Санька не удержалась: почти с отчаянием крикнула в темноту:
— Про Фёдора чего молчишь? Почему не сказываешь? В Москве он?
Ничего не ответил Алексашка. То ли ничего не знал о Фёдоре, то ли не слыхал её вопроса.
Ох, Санька, Санька, неужто так крепко сердце твоё присохло к красивому сбитенщику? Крепко-крепко, может, на всю жизнь, может, до самого смертного часа…
Сухими, без слёз, глазами стала смотреть в небо. Там во множестве рассыпались крупные сентябрьские звёзды. Время от времени, наискось прочертив черноту, то одна, то другая камнем скатывалась вниз.
Только одна-единственная стояла не шелохнувшись — та, светлая, огромная, похожая на огненный меч, поднятый для сокрушительного удара.
Между тем обоз уже подходил к заставе. Вдоль всей Тверской дома, покинутые своими владельцами, стояли тёмные, нежилые, с заколоченными ставнями, запертыми воротами. Редко-редко где светились окна.
Но и за этими освещёнными окнами виднелась суета, беготня. А в распахнутых настежь воротах уже стояли телеги с вещами, готовые отправиться в путь. Уезжали те, кто почему-либо раньше не мог покинуть Москву.