— И очень правильно, — кивнул головой Фома, пристально вглядываясь в отца Никодима. Он понял, что его старший по чину коллега имел в виду нечто совсем иное, но что? «И знать не желаю!» — снова подумал Фома, глядя на Балабановский балаган.
Пьяный артист вынул из кармана затертый листок с полинявшими, написанными от руки, строками. И все поняли: он не врал, стих был сотворен задолго до кончины Преображенского. Артист стал декламировать, делая в конце каждого четверостишия широкий жест правой рукой:
Балабанов перевел дыхание, утер слезу, и продолжил дрожащим голосом:
— Ох! — вздохнул Балабанов, вытер пот со лба и обратился к Сергею. — Прощай, милый мой друг! Я тебе завидовал! Я тебя не любил! Но чтобы вот так, вот так на тебя смотреть — душа моя разрывается! — и закричал: — На мелкие части расколота теперь душа моя! О люди! Порожденья…
И он снова зарыдал — громко, протяжно, с горестными руладами.
Ипполита Карловича позабавили и стих, и сам Балабанов. Недоолигарх мелко, прерывисто посмеивался. Усиленно моргал. Вытер едва заметную слезу ладонью.
— Красавец. Премию ему! Премию! Где он был? Талант! Затирал тебя Сильвестр. А ты славный! Все переменится теперь. Для тебя. Обещаю.
Балабанов вдруг как-то сник, подошел к гробу и погладил Преображенского по волнистым волосам. И тихо отошел в сторону, прошептав кому-то: «Он такой холодный».
Отец Никодим побледнел. Дьячок возмущенно зашептал в Никодимово ухо:
— Прекратите это кощунство! Отец Никодим!
— Сильвестр Андреевич, — тускло, безучастно обратился к режиссеру отец Никодим. — Вы остановите этот балаган? Или мне придется его прекратить? Вы не у себя дома. Вы в доме Божьем.
— Имейте уважение к усопшему, раз нас не уважаете! — взвизгнул дьячок Фома.
— Вы помните Бродского? — обратился Сильвестр к толпе.
Какой-то старик утвердительно кивнул.
— В каком смысле? Вы помните самого Бродского? — Старик замер. — А его дедушку?
— Отец Никодим сейчас позовет охрану! — возопил дьячок.
— Какую охрану, Фома? — тихо спросил отец Никодим.
— А я говорил — нам всем нужна охрана! Всем, — злобно прошептал дъячок.
— Так вот, у Бродского написано: «входит некто православный, говорит — теперь я главный». Какая все-таки неистребимая воля к власти у этих профессионально верующих. Что бы сказал об этом Бог, распятиями которого они себя украшают? Мне страшно представить это, отец Никодим. Вам, как вы говорите, порой бывает так трогательно страшно за меня, когда вы думаете, в каком затруднительном положении я окажусь на Страшном суде… Честно говоря, я-то думаю, что мы будем сидеть на одной скамье подсудимых. Вдова Сергея вдруг подошла к Сильвестру и залепетала:
— Сильвестр Андреевич, вы видите, как они плохо его загримировали, почему вы не проследили, вы всегда следили за гримом, а тут, в последний раз, вы тоже его бросили, тоже бросили и в последний раз, и как все, как все…
Сильвестр обнял Елену, и она затихла. Он снял руку с ее плеча и она отошла на два шага, потом сделала еще один. Замерла, слушая Сильвестра.
— Сегодня рано утром я пришел в театр. И почувствовал, как опустел он без Сергея. Везде — в гримерных, на сцене, в зале, в портретном фойе — его страшно нет.
Сильвестр замолчал. Все ждали его слов, и он продолжил:
— Я не знаю глубинных миросозерцаний Преображенского. Я не знаю, как он думал о бессмертии. Возможно, он желал в него верить. Я полагаю, что ему было сложно, почти невозможно представить, что столь богатая натура вдруг, в одно мгновение перестанет быть. Я почти уверен, что Сергей понимал: загробной жизни не будет. По крайней мере, для него.
— Отец Никодии-ии-м! — простонал дьячок. — Отец Никодим, это нонсенс!
Священник ласково поглядел на дьячка:
— Тебе не идет это слово, Фома.
— Да не об этом же речь! — обиделся дьячок. — И вообще, что вы сказать хотите? Что мне рассуждать надо только про то, как пол в церкви подметать?
Отец Никодим потерял к Фоме интерес и обратил взор на проповедующего режиссера. В священнике бушевал протест, но вместе с тем он испытывал жгучий интерес к происходящему.