Свою собаку, с которой она не расставалась в последние годы, ради которой избегала ездить в санатории и дома отдыха, она подобрала на улице. «Я дожила до такого плохого времени, – рассуждала Раневская, – когда исчезли домработницы. И знаете почему? Все домработницы ушли в актрисы. Вам не приходило в голову, что многие молодые актрисы напоминают домработниц? Так вот у меня домработница опекает собаку. Та живет, как Сара Бернар, а я – как сенбернар. Вообще-то люди, которые любят животных, не могут быть злы. Моя мать была добрая женщина, и я унаследовала этот недостаток. Вот еще птицы. Я тоннами сыплю зимой воробьям пшено за окна. Вы подумаете: психопатка. А сейчас холод, пшено падает в грязь, затаптывается, и они его не найдут. Честно говоря, я непрерывно думаю об этом».
Так и запомнилось: собаки, воробьи, растения в кадках – привычное домашнее окружение Раневской. Когда ее спрашивали, у кого она лечится, она независимо отвечала: «Я лечусь у своей собаки». Но всё же врачи, которых она ради красного словца не щадила, как я мог понять, исправно ее навещали и, обнаружив сильнейший непорядок в легких, удивлялись, чем она дышит? На этот случай у Раневской был заранее приготовлен ответ. «Я дышу Пушкиным», – заявляла она.
Это была правда. Пушкиным, как и Чеховым, и Толстым, она жила вседневно. С воодушевлением читала строки Ахматовой:
Восхищалась, как точно передают слова «воздушная громада» – всю огромность и вместе с тем легкость пушкинского созданья. А тут еще «облако» над головой и взгляд на небеса, где оно неспешно проплывает… Чудо!
Однажды она позвонила мне крайне возбужденная, требуя адрес редакции какого-то тонкого журнала, где была напечатана оскорбившая ее своей бесцеремонностью статья о Пушкине. «Недавно они просили у меня интервью, и я опрометчиво согласилась, не зная, что они способны на такую гадость!» Зная вспыльчивость Раневской и ее отходчивость, я просил, если она не отошлет письмо, подарить мне на память автограф. Так и случилось. Сейчас письмо это передо мною. «Как могли поместить Вы в Вашем журнале подобное безвкусие, бесцеремонность к памяти Великого Пушкина?» – негодовала Раневская.
Если о Пушкине она говорила возвышенно, с ощущением дистанции, то Чехова воспринимала коротко, как близкого человека, почти родственника – ведь она к тому же была его землячка. Вспоминала Таганрог, дом, где она жила с родителями – Николаевская, 12. В памяти ее остались аллеи городского сада, спуск, ведущий к морю, вид зеленых, с акацией из-за забора, улиц: «Окна раскрыты, и из каждого окна несется музыка». – «Так уж и из каждого?» – усомнился я. «Представьте, в Таганроге во многих домах стояли фортепьяно. Наш город был очень музыкален», – парировала Раневская. Память о семье Чеховых в Таганроге была еще совсем свежая. «Я лечила зубы у его племянника, – вспоминала Фаина Георгиевна. – Мама знала многих, с кем он был знаком, у кого бывал. Гимназисткой я бегала к домику, где он родился, и читала там книги, сидя на скамье в саду».
В 1904 году летом они жили на какой-то роскошной даче – семья Раневской была состоятельной, «буржуазной», как она говорила. «Сколько лет мне было тогда? Я родилась… в 1896 году. (В другой раз называлась другая дата.) Значит, восемь? Вдруг крик из комнаты матери: “Его нет! Умер! Умер!” В испуге я вбежала в комнату: кто, кто умер? Мать с газетным листом в руках, а в газете извещение: “Вчера на курорте Баденвейлер в Германии скончался Чехов”. Я пошла в библиотеку отца, открыла том Чехова наугад и прочла “Скучную историю”. Сколько лет мне было? Быть может, девять? Я читала “Скучную историю” и, вообразите, всё поняла. Так кончилось мое детство».
Новых книг Раневская почти не читала, а только перечитывала старые, надежные: Чехова, Лермонтова, Льва Толстого. О Толстом тоже говорила охотно, подолгу, в особенности когда в Театре имени Моссовета задумали ставить «Живой труп». «Я впитала любовь к Толстому не с молоком, а со слезами матери. Второй раз мать рыдала над газетным траурным сообщением в 1910 году. Она говорила, что не знает, как жить дальше: «Погибла совесть, совесть погибла».
В 1920 году юная Фаина Раневская решила совершить паломничество в усадьбу и к могиле любимого писателя. Софьи Андреевны уже не было, но в Ясной Поляне сохранялся стиль жизни толстовской семьи. Раневскую поразили мелочи: в спальне рядом с умывальным тазом зеленый обмылок – это вегетарианское пальмовое мыло Чертков присылал Толстому из Англии. Ночное ведро – Толстой не разрешал выносить его прислуге, каждое утро сам спускался с ним по лестнице.
На обратном пути из Ясной Поляны в какой-то дорожной гостинице Фаине приснился сон: Толстой вошел в комнату, присел на ее постели… Проснулась и почувствовала жар. «У меня началась лихорадка… имени Толстого».