— Нет, передо мной не стояло такого выбора, — говорит Алла Сергеевна, — ту парижскую жизнь с нашей тогдашней невозможно даже сравнивать. Какой смысл? Ну, это как море и суша. И в воде хорошо, да и на земле неплохо. В России меня всегда держал какой-то столп энергии, идущий сверху, включенность в культуру, в русский язык, в наше прошлое. Ничего этого во Франции я не чувствовала. Зато там была очень интересная, интенсивная жизнь, много красивых лиц вокруг. Потом все это куда-то делось, рассеялось, как дым. Многие, кого я знала, уже умерли, или съехали оттуда, или как-то совсем неинтересно состарились. Ничего не осталось от Парижа, который я любила. Теперь для меня это город мертвых. Мне незачем туда больше ехать. Да если честно, и не хочется совсем.
Но в 1975 году, когда Анатолий Эфрос начал репетировать на Таганке свой «Вишневый сад», слово «Париж» звенело и переливалось в устах Демидовой, как блаженная музыка сфер. Она была Раневской. Она продала дачу в Ментоне, чтобы расплатиться с долгами. Она рассталась с любовником, который ее обобрал и обманул. Она успела полетать на воздушном шаре и пожить в Париже на пятом этаже. После всего этого она спикировала на сцену Театра на Таганке, где ее взгляду открылся скорбный вид на сельское кладбище с покосившимися крестами и холмиками могил, припорошенных осыпающимся вишневым цветом. Но она ничуть не растерялась и даже, похоже, не слишком опечалилась, а, удобно устроившись в центре в старинном кресле, стала пить короткими глотками кофе. Потому что как же утром без кофе?
Такой Раневской наша сцена не знала. Мхатовская традиция предписывала играть ее пожилой ридикюльной барыней, томно оплакивающий свой вишневый сад. А у Демидовой получалась какая-то Ида Рубинштейн. Только не голая, как на портрете Серова, а облаченная в невесомые, развевающиеся шелка. Декадентка, русская парижанка, тайная морфинистка. Вся на взводе, на нерве. Успокоить ее мог только один человек на свете — Лопахин, которого играл Владимир Высоцкий.
У меня до сих пор в памяти его приятный, низкий баритон и участливые интонации опытного психиатра. Он тоже был в белом, и это еще больше усиливало его сходство с врачом. Как и полагалось по роли, он искренне хотел помочь ей, предлагал свои варианты спасения. Но это было не главным. Было видно, что его тянет к Раневской как к женщине, что она волнует его, что ему все время хочется быть рядом. Он все ждал от нее какого-то сигнала, знака, на который она никак не решалась, как-то внутренне застывая и отстраняясь от него, когда он слишком приближался, нарушая демаркационную линию, отделяющую госпожу от бывшего холопа. Им обоим мешал вишневый сад, маячивший у них за спиной, мешали люди, мельтешившие рядом.
Этот старинный романс, который пели таганковские артисты в самом начале и в конце спектакля, так и останется в памяти музыкой неисполненных надежд и напрасных мечтаний.
…А потом он сорвется. И будет хлестать шампанское прямо уже из горла, никого и ничего не стесняясь. И прокричит ей в лицо, что это он, Ермолай Лопахин, купил вишневый сад. И от былой благовоспитанности и заботливой участливости не останется и следа. Вместе с перегаром резко запахнет мужиком, зверем. И кажется, он даже пустится в пляс под испуганно грянувшие еврейские скрипочки, обливая шампанским себя, могильные кресты и притихших гостей.
Все это время Раневская будет сидеть, как была, вжавшись в ржавую кладбищенскую изгородь, не шелохнувшись. Ни слезинки, ни вздоха. И только когда он наконец уберется, она даст волю даже уже не крику, а какому-то нутряному, рвущемуся из нее реву смертельно раненного животного.
Эта внешне холодная, расчетливая, всегда очень сдержанная актриса, может быть, впервые в жизни не побоялась так откровенно отдаться боли, выкричать, выплакать свое отчаянье, которое так тщательно скрывала от посторонних глаз.
Потом я узнаю от нее историю ее отца, погибшего на войне, и про тяжелые отношения с отчимом, из-за которого ей пришлось рано уйти из дома, и про череду унижений, неизбежных в любой актерской судьбе, которые она постарается поскорее забыть и никогда не вспоминать. Но рано или поздно они снова и снова всплывают в ее собственных интервью или в чужих воспоминаниях.