— Лев Лазаревич решил не перегружать оперсвязь шифровками и вчера лично переговорил с командующим, — он развернул документ и положил его на середину стола. — Вот резолюция товарища Якира. Этого вам достаточно?
4.
"Что происходит? Что, ради всех святых, происходит?! И кто мне забыл рассказать, почему и как?"
Рутина — отличное лекарство от тоски и душевной смуты. Это хорошо понимали предки, обнаружившие себя однажды в холодных и унылых стенах своих крепостей и городов. Там можно было, наверное, сойти с ума от одной только скуки. И тогда они придумали Ordnung — порядок — традиции, ритуалы, часы и календарь. И, разумеется, знаменитое немецкое воспитание…
Вильда оказалась воспитана просто великолепно. Она сама никогда даже не догадывалась, насколько хорошо. Ранний подъем, гимнастика, холодный душ… Кто бы мог подумать, что таких салонных фей — Kuche, Kirche, Kinder — воспитывают в духе Фридриха Великого? Никто, но… Плотный завтрак — предпочтительно с молитвой, но можно обойтись и без крайностей — и погружение в череду насущных дел, хозяйство ведь никто не отменял и содержание такого имения, как "Птичий холм" — не детская забава. Это и есть рутина — размеренное перемещение души сквозь вереницу необходимостей и императивов, когда не остается ни сил, ни времени на "шиллеровские страдания", на рефлексию, на самое себя.
"Но, боже мой! Не деревянная же я?!"
Мысли о Басте и Кайзерине возвращались, пробиваясь сквозь заслоны дел и забот, которые с упрямством настоящих баварских горцев громоздила перед ними Вильда. Ничто не помогало, не утоляло боли и печали, но все-таки "размеренная суета"… — "Нет, кажется, Баст написал "организованная суета!" — помогала забываться, отвлекая от сердечной боли.
И все-таки, все-таки… Ну, право, не железная же она, не холодная и бездушная тварь, чтобы вот так вот просто забыть обо всем?! Но и это было неверно. Не тварь, не бездушная…
Дни, последовавшие за известием о гибели Кайзерины, были полны невыносимой муки. Болела душа, корчась от видений жестокостей и страдания в стиле Босха и Грюневальда. Вильда и сама не представляла, — еще одно, но не последнее открытие этих дней — до какой степени Кейт стала частью ее самой и ее отношений с Бастом — непростых, но замечательно изменившихся благодаря все той же Кайзерине. Не представляла, не понимала, как не знала и того, насколько устойчивой к ужасам нового мира создали ее душу Бог и Природа. Но как бы то ни было, это оказались воистину трудные дни, мучительные, изнуряющие… Противоречивые сообщения о судьбе "австрийской журналистки" приходили почти каждый день, а иногда и по нескольку раз на дню, меняясь от обнадеживающих до бесповоротно мрачных.
И Баст сукин сын, молчал, как воды в рот набрал. Исчез, растворился в хаосе воюющей Испании и не подавал ни голоса, ни знака. Но потом… Потом одно за другим последовало несколько общеутешительных сообщений и "заявлений для прессы", и одиннадцатого ночью неожиданно позвонил так надолго пропавший Баст. Связь была отвратительная. Вильда едва улавливала слова мужа, в большей степени полагаясь на интуицию, чем на распознавание звуков речи в шуме. Но она вполне представляла, чего стоил ему этот звонок сквозь ночь, и понимала, что разговор этот не обычный, и что звонит он отнюдь не для того, чтобы сообщить, что у него все в порядке, или объясниться в любви. Впрочем, в последнем она как раз ошиблась. Баст очень тонко, не называя вещи своими именами, сказал ей, как сильно он ее любит и… как сильно любит он Кейт. И означать это могло лишь то, что обстоятельства сделались "особыми" и наступило время, "когда не только от нас зависит, жить или умереть". Был у них с Бастом однажды летом такой разговор… Но тогда, в августе, он показался ей почему-то незначительным и маловажным, чем-то мелодраматическим в стиле немецкого романтизма… Впрочем, она ни о чем не забыла и, когда позже задумалась все-таки над содержанием того разговора — в контексте иных, новых и не слишком новых фактов и обстоятельств — отнеслась уже к нему несколько иначе. Куда более серьезно, чем вначале. Ну, а теперь… Теперь и подавно относиться к такого рода вещам с легкомыслием, достойным "красивой немецкой женщины", было бы верхом идиотизма.