Я киваю. И говорю, что это правда, потому всё внутри Монастыря вызывает восторг и расспросы; а Хозяин – удивительно для этих мест (и вообще всех оставшихся пригодными для жизни) разумен и воспитан.
Я признаюсь, что представляла ад. А мужчина, признаётся, что ад ещё впереди. И рассказывает мне, ад и рай – явление глазами разносмотрящих. Что для меня будет горестным испытанием, для другого – блаженной платой, что иного окажется пытливым недугом, для меня станет щадящей волей.
– Ад и рай, – повторяет Хозяин Монастыря, – одно явление разносмотрящих.
– Откуда ты? – интересуюсь я.
– Из пантеона небесных богов, – зудит насмешливый голос.
– Это уже поняла. А взаправду?
Дверь открывается – синхронно со стуком. Опомнившись, мы вдруг отстраняемся друг от друга. Руки пускаем по швам и взглядами врезаемся в нисколько не интересующие объекты. На пороге является Мамочка.
– Бо!, я как всегда вовремя? – говорит она. – Папочка, у меня к тебе вопросы. Птичка, к тебе их нет, порхай.
Мужчина
Раскусываю ревностное лицо Ману, кусаю его, искусываю. Женщина игриво толкает в грудь (вот только отличительно от новой послушницы жест этот не трогает вовсе) и запрыгивает на край стола. Я велю сползать, а Мамочка заботливо уточняет:
– О, ты про это? Не помню, говорил ты раньше не прикасаться к нему или нет…?
– Терпения и на твои шутки у меня не хватит.
– Что значит «и на твои», паршивец? – оскорбляется Ману.
Стаскиваю женщину на диван: она валится меж подушек и хохочет:
– Рассказывай, мой мальчик.
– С рассказами пришла ты.
Я сажусь за рабочее место и внимаю словам Мамочки. Она повествует о завтрашнем вечере: о красоте декораций и костюмов послушниц, о дурманящих напитках и разжигающих аппетит закусках, о монастырских кошках, способных утолить жажду, о травах, благоухания которых наполнят сцену, о музыке, о самой себе. Ману желает устроить величайшее Шоу и теперь просит созвать оставшихся, особо важных, гостей, чьи ответы на приглашения мы не получили, хотя на присутствии настаиваем. Уверяю: завтра Мамочка блеснёт и пантеон вновь заговорит о грандиозности устраиваемых ею вечеров.
– Однако я наблюдаю в твоих глазах волнение, – говорю я. – Неужели самоуверенность человека меркнет перед высокомерием богов?
– Дело не во мне, Отец, дело в тебе, – отвечает женщина. – Мне не нравится, как ловко эта неопытная девица лакает твою кровь. Я опасаюсь.
– Ощущаешь конкуренцию?
– Я опасаюсь. Как не зайду – она с тобой в кабинете, в руках или подле, с беседой или в молчании. Для чего? И для чего ты позволяешь?
Красиво Мамочка огибает выплюнутую провокацию. И красиво завершает мысль. Вот только ответ мой не радует:
– Ты видела её лицо? Ты вообще засматривалась им?
– Красивых на свете много, папочка.
– Нет, ты не понимаешь. Оно такое…породистое.
– Решил подобно Богу Смерти выбрать себе кобылу? Он знает толк в породистых мордах, обратись.
– Ещё раз съязвишь, я прикажу отрезать твой длинный язык.
– Он тебе пригодится, мой хороший. В голодные времена. А по поводу птички…не зацикливайся; юные – ветрены.
Девочка
Я знакомлюсь с Сибирией. Она старшая из кошек: опытна, требовательна и в силу своих немолодых для Монастыря лет потрёпана. Она защищает девочек, защищает их интересы и глупости, она зовётся их наставницей, однако с Ману пребывает в напряженных отношениях.
На очередной колкий взгляд я бросаю:
– Почему ненавидишь меня? Что я тебе сделала?
Одни, находящиеся в спальне девочки, со смехом перешёптываются, другие тревожно переглядываются. Задавать вопросы в лоб для них ново.
– Недолюбливаю и ненавижу – различно, – сладко протягивает Сибирия и затем даёт (как она думает) исчерпывающий ответ. – Я отношусь настороженно к каждой новоприбывшей деве. Я слежу за порядком, пока за ним не следит Ману – то есть постоянно – и в обиду никого не даю.
– Я не нарушаю ваши порядки и к тому не стремлюсь. Я не привношу свои правила – согласна на ваши. Этого недостаточно или ты видишь угрозу?
– Поправка: я отношусь настороженно к каждой новоприбывшей деве что младше меня. То есть – взаправду – к каждой. Ваши молодые годы отодвигают мои лета, а в этом возрасте за себя следует беспокоиться особенно.
– Сколько тебе?
– Тридцать четыре. Да, – со вздохом – моим – добавляет Сибирия, – для нашей работы возраст из щекотливых. Ты уже не свежа как юные, только-только сорванные плоды, однако терпкость вина в тебе ещё насыщает.
– И со скольких же лет ты в Монастыре?
– С четырнадцати.
– Всё это время… – в очередной раз вздыхаю. – Ты не устала от такой жизни?
– Ах, девочка. Жить и быть живым – различно. А главное лишь то, что я жива.
– Жива ли…?
Час от часу, день ото дня, год от года…она тешится в этих проклятых стенах, дабы жить, не живя при этом нисколько. И я ухожу. Теряюсь в пустой спальне и, взглядом облобызав решётки на окне, вымаливаю здоровья и коротких лет жизни оставшейся дома младшей сестре. Как её назовут? В честь кого или чего крестят? Почему не наградили именем, пока я была дома…Хозяин Монастыря находит меня за молитвой. Её подобием. Тогда я понимаю:
Молитва неверующего – самая крепкая и искренняя.