Отчего пьют люди? Из поэтов и писателей гениальных никто не пил. У тех была одна страсть — работа. Эта простая истина, оказывается, существует очень упрямо. А люди, задетые огнем, тронутые — впечатлительны, слабы. И поэтому пьют, если конституция позволяет. Пили, впрочем, и кавалергарды, ничем не задетые. Нет, сколько я ни думаю, а пили бы все, если бы не ужасы похмелья. Все, кроме самых крупных, которые оживлены и напряжены и без наркотика. Во время войны встречались мы с Бианки в Москве. Когда ссора Маршака с Житковым расколола ленинградский отряд детских писателей, Бианки решительно и энергично присоединился к Борису Степановичу. При встречах говорил он о литературных делах с соответствующей яростью. В Москве же вдруг увидел я его как бы притушенным. Глубокое уважение к писательскому званию, умение постоять за себя, пристальная работа над корректурами, строгость к иллюстраторам его рассказов — все осталось, как было. Но он словно дремал. Дьявол делал свое дельце. И видя, как медленно поддается этот здоровенный и простой до наивности человек, обрушился на него воистину дьявольски. Писать об этом не поднимается рука. Словом, несчастья обрушились на самых его близких людей, и Виталий не выдержал. Сначала хватил его инфаркт, потом — удар. Потом второй. И он, необыкновенно располневший, ходит сейчас с палкой. Вскоре после второго удара он сказал: «Хочешь понять, что чувствует человек после удара — надень эти очки». А на столе лежали очки черные, через стекла их мир казался притушенным. Но здоровье и простота — и здесь взяли верх. Он работает, печатает одной рукой на машинке. Сумеречное состояние исчезло. По — прежнему высоко ставит он писательское звание, по — житковски непримирим. Возится с молодыми писателями. Вера Николаевна, отяжелевшая, пополневшая, бабушка уже, все так же терпеливо и молчаливо ведет семейство, ходит за мужем. И мы встречаемся теперь чаще, чем в молодости.
Дальше записан в телефонной книжке Борщевский Юра
[97]. Сын известной своей красотой киноактрисы, он похож на мать и при этом некрасив. Хорош в нем только рост. Да общее выражение доброкачественности — силы, спортивности, выносливости. При моей впечатлительности, на меня, в первое время, заражающе действовала его застенчивость. Потом я привык к этому свойству его, и стало мне полегче. Всю войну пробыл Юра в Персии. Вернулся оттуда, зная персидский язык немного и отлично английский. В сорок восьмом году поступил на восточный факультет. (А может быть, и в сорок девятом? Нет, в 48). В те времена он был еще привычным на первом курсе явлением: старше большинства студентов, шинель со следами споротых погон — демобилизованный. Учиться он стал отлично: большая вытянутая его башка оказалась хорошо сбитой. Открывшись, обнаружил он душу столь же характерную для тех времен, как и фигуру. Открывшись — говорю условно, — дичился он по — прежнему. Высказывался больше знаками. То захохочет коротко, как бы вопросительно и недоумевающе, то пожмет плечами, то бросит фразы две — три, как будто и не значащие, но определяющие его отношение к миру. А сводилось оно вот к чему: война была свирепа, но ясна. Там ясно было, кто чего стоит. Там беды были доброкачественны (очень я полюбил за последнее время это слово). А тут, в гражданской жизни, много чего‑то туманного, чего‑то хитрят, как‑то неясны мотивы поступков. Карьеристы. Приспособленцы. С ними бы, да по — военному бы, но у всех это последнее чувство гасло и расплывалось. По моей впечатлительности на мелкие впечатления, его рассказы о Персии, редкие и немногословные, я впечатал в свои воспоминания. То расскажет он о гостинице, то о тополях возле чайханы. И я забываю суть рассказа. Но мелкие подробности вдруг оживят воображение, и я вижу незнакомую страну, как будто в ней побывал чудом!