Но он занимал положение среднее между двумя полюсами. Он не был столь осторожен, как Любаш, но и не схватывала его страсть схваткой непреодолимой, наподобие родовой. Маленький, большеголовый, с волосами преждевременно редеющими, темными, легкий, длиннорукий, похаживал он по большой комнате, с большим роялем, где жили они с Уваровой. Обстановка была простая и вместе красивая по — художнически. Собирались у них люди интересные. Все больше художники: Ец[154]
, Двораковский[155], Верочка Зенькович[156]. Гаккель умел играть на рояле, владел языками, много читал. Имел склонность к литературе. Я с удивлением и почтением узйал, что в Одессе показывал он свои рассказы Бунину, и тот был с ним ласков. По его описанию, Бунин был человеком высокого роста — и я все не мог сообразить, соответствовало это действительности или сказывался малый рост самого Гаккеля. Человек такого вида не мог долго оставаться только актером. И, похаживая по большой своей комнате, держа большие свои ручищи перед собою, на весу, делая ими загребающие или захватывающие движения, строил он планы постановок. Мне понравился очень его спектакль «Разбойники Шиллера»[157]. Тут он написал интермедии, и мы увидели не только пьесу, но и самого автора. Не только «Разбойников», но и Шиллера. Тогда это произвело впечатление. Потом написал он пьесу по «Тилю Уленшпигелю» и поставил ее[158]. Отношения с Брянцевым у него все осложнялись, и перешел он во взрослый театр. Не помню, что за имя носил тогда нынешний Театр Ленинского комсомола[159]. Как и человеческий организм, театр обновляется так, что ни одной клетки не остается прежней. Кажется, сохранял он еще имя Красный театр. Дела у Гаккеля шли, по слухам, хорошо. Он мало был связан с театральной средой, в которой он теперь оказался. Актеры любили его, потому что угадывали его любовь к делу.Но у него была верность к первым театральным впечатлениям, как будто являлись они его убеждениями. Зон[160]
, считавшийся режиссером более слабым, — сделал вдруг резкий шаг в сторону системы Станиславского. Ездил к самому Константину Сергеевичу, был им признан. Он решительно порвал с прежней своей манерой, с той, скажем, с которой ставил «Дон Кихота»[161]. Да это ему и не трудно было. А Гаккель задержался с перестройкой. Году в 30–м пошли мы на какую‑то постановку его. Премьера была почему‑то в Выборгском Доме культуры[162]. Шла какая‑то пьеса Любашевского, тоже еще в манере 20–х годов. С цитатами из «Невского проспекта» Гоголя и остросовременными сценами, тут же, возле. Впрочем, может быть, и не эту пьесу он ставил. Но помню точно, была она примерно этого вида. Действие металось от картины к картине, с заседания завкома на Невский проспект прошлого столетия, а оттуда в колхозы, а оттуда на границу. И все это освещалось большей частью фиолетовым светом. Так и вижу: освещенный этим лучом пограничник на огромном овальном камне читает, взяв наизготовку ружье, отрывок из «Невского проспекта». Впрочем, может быть, и не совсем так, но камень и свет — были. И в этой робкой верности двадцатым годам — что‑то залу не понравилось. Вскоре услышал я с удивлением, что Гаккель оставил театр и поступил в тот институт в Москве, что готовит кинорежиссеров. Забыл его название. Насколько я мог заметить, кинорежиссерами делались те, кто решился на это. Из работников киностудий или кинофабрик, как назывались они в те дни. А режиссеров с высшим режиссерским образованием — не наблюдалось. Гаккель, кончив ГИК (вспомнил название), — кинорежиссером не сделался. Тем, что пошел он учиться, показал он нерешительность. А чтобы стать кинорежиссером, повторяю, надо было решиться. Но он вернулся в театр и дела его пошли хорошо. Встречались мы редко. С Лизой Уваровой он разошелся, сохранив с ней дружеские отношения. Влюблялся. Был худруком, кажется, в Казани.