Умысел свой она совершила таким образом: однажды, как только они сели за стол, злая советница вдруг ударила в двери. Царь, всегда терзаемый страхом насильственной смерти, обеспамятел от ужаса, бросился к двери, смотрит, испытывает. Старая предательница между тем скрылась. Он цепенеет, не знает, что подумать о слышанном стуке, боится, отворив дверь, за порогом встретить убийцу. Астарбея не щадит ни лести, ни убеждений, успокаивает, молит его возвратиться к столу – она влила уже яд в золотой его кубок в то самое время, как он бросился к двери. Царь, по всегдашнему обыкновению, прежде ей подал кубок. Она смело пила, положась на снадобье против яда. Пигмалион выпил остаток и вслед за тем впал в изнеможение.
Астарбея, зная, что он готов был умертвить ее по малейшему знаку сомнения, разодрала на себе одеяние, рвала волосы, вопила отчаянным голосом, обняла, прижала к груди, ручьями слез обливала издыхавшего – слезы не много стоили хитрой предательнице. Когда же увидела, что силы его истощились и он уже был в последней борьбе со смертью, то, боясь, чтобы дух отходивший не возвратился и Пигмалион не посягнул на жизнь ее, от нежности и пламенных изъявлений любви вдруг перешла к ужаснейшей лютости – бросилась и удушила его. Потом сняла с руки его перстень, сорвала с головы царский венец, призвала Иоазара и вручила ему знаки верховного сана: надеялась, что все ей приверженные, служа страсти ее, не поколеблются провозгласить царем ее любовника. Но клевреты, в раболепстве до той поры неутомимые, были души наемные, подлые, чуждые искренней привязанности, к тому же они, малодушные, трепетали врагов, нажитых Астарбеей, а еще более страшились собственной ее надменности, притворства и жестокости. Каждый из них для своей безопасности желал ее гибели.
Страшное волнение разливается по царским чертогам! Тысячи голосов повторяют: царь умер! Одни стоят, обеспамятев от ужаса, другие бросаются к оружию. Все видят восходящую тучу, но все ликуют, восхищенные радостной вестью. Она переходила из уст в уста по стогнам обширного Тира, и не нашлось ни одного гражданина, который пожалел бы о Пигмалионе, смерть его была избавлением, отрадой народу.
Нарбал, пораженный столь злодейским преступлением, как человек добродетельный, оплакал Пигмалиона, погубившего себя преданностью богопротивной женщине и променявшего имя отца народа на ненавистное имя тирана, но среди смуты он не терял из виду блага отечества и спешил со всеми верными противостать Астарбее, власть которой была бы еще тягостнее минувшего царствования.
Он знал, что Валеазар не погиб, когда был брошен в море. Сообщники, удостоверяя Астарбею в его смерти, действительно считали его невозвратно погибшим. Но он в темноте ночи спасся вплавь по волнам и из сострадания взят на корабль критскими купцами. Не смел он возвратиться на родину, с одной стороны предугадывая злой заговор в кораблекрушении, с другой опасаясь кровожадной зависти Пигмалионовой и козней всемощной его наперсницы. Оставленный критянами на сирийском берегу, он долго скитался там в рубище в виде бездомного странника и даже принужден был для пропитания пасти стадо наемником; наконец, нашел случай известить Нарбала о своей участи, полагая, что мог вверить и тайну, и жизнь человеку, испытанному в добродетели. Нарбал, гонимый отцом, не переставал любить сына и располагал все в его пользу, но прежде всего старался удержать его от всякого покушения нарушить долг сыновней покорности, молил его переносить великодушно несчастье.
Валеазар писал к нему: «Если усмотришь возможность мне возвратиться на родину, то пришли мне золотой перстень, он будет указанием благоприятного времени». При жизни отца Нарбал считал возвращение сына опасным: мог подвергнуть и его и себя неизбежному бедствию, так трудно было оградиться от согляданий, все проникавших! Но по кончине несчастного Пигмалиона, столь достойной его злодеяний, Нарбал тотчас послал ему перстень. Валеазар возвратился и прибыл к стенам Тира в то самое время, когда весь город находился в смутном волнении от неизвестности, кто будет преемником царства. Немедленно он принят знатнейшими гражданами и всем народом, любимый не по любви к отцу, всеми вообще ненавидимому, но за кротость и великодушие. Долговременные страдания придавали еще новый блеск его достоинствам, привлекали к нему сердца.