Дворкин пыталась найти язык для описания сексуального насилия. Это была непростая задача и с эмоциональной, и со стилистической точки зрения. Насилие случается, когда один человек воспринимает другого как расходный материал, как объект, мусор, но часть этого насилия, как и часть неизменного ужаса перед насильственным актом, заключается в том, что человек как личность при этом не исчезает, но вынужден одновременно быть человеком и объектом – «просто изрезанным куском мяса на полу»[109]
. Еще в 1940 году Симона Вейль предложила в своем эссе «Илиада, или Поэма о силе» часто цитируемое определение насилия: оно «превращает того, на кого оно направлено, в вещь». Следом идет куда более странный и весьма точный пассаж:[
Из власти превратить человека в вещь, убив его, проистекает другая власть, тоже способная на чудесные превращения в своем роде: это власть обращать в камень еще живого человека. Он жив, у него есть душа; и, однако, он – вещь. Очень странное существо – одушевленная вещь; странно для души это состояние. Кто сможет высказать, сколько душе приходится поминутно скручиваться и сгибаться, чтобы к нему приспособиться? Она ведь не создана обитать в вещи; когда ее к тому принуждают, в ней не остается ничего, что не страдало бы от насилия[110]. ]В конечном счете тело становится собственной тюрьмой, из которой невозможно вырваться, его нужды оборачиваются против него самого, и чувство это невозможно ни терпеть, ни игнорировать. Вот в этом настоящий ужас насилия, что настоящий «ты» всё еще внутри тебя.
Дворкин знала по собственному опыту, что в таком состоянии трудно говорить. В «Тите Андронике»[111]
жертва изнасилования Лавиния, с отрезанным языком и отрубленными руками, пишет имена своих насильников на земле, держа палку во рту. В этом можно увидеть метафору преодоления, как писала Жаклин Роуз, «препятствий на пути между речью и сексуальным насилием, да и сексуальностью в целом»[112]; среди этих препятствий насмешки и неверие – одни из самых страшных. Много лет спустя, рассказывая очередной аудитории студентов про концепцию сексуального насилия, Дворкин говорила, как ей хотелось бы кричать на сцене, а не говорить – чтобы был услышан коллективный крик всех тех женщин, которые молчали и не находили слова или умерли раньше, чем смогли поведать свою историю.Как выразить системность насилия против женщин, если вокруг него нет никакого тайного заговора, если оно настолько принято и повсеместно, что уже слилось с самой тканью реальности? Тактикой Дворкин было утрировать. Рубить с плеча. Искать язык, «более ужасающий, чем само изнасилование, более отвратительный, чем пытки, более жесткий и возмутительный, чем побои, более отчаянный, чем проституция, более неприемлемый, чем инцест, более опасный и агрессивный, чем порнография»[113]
. Из-за этого напористого, характерного, жуткого голоса «Ненависть к женщине» и дюжина последующих книг кажутся такими тяжелыми для восприятия и даже вызывают отторжение, но именно поэтому их невозможно игнорировать или забыть.Статьи и книги о мизогинии вполне предсказуемо не приносили ей много денег, поэтому ее основным источником дохода стали циклы лекций. В 1975 году, через год после публикации «Ненависти к женщине», она начала выступать с речью под названием «Жестокость изнасилования и парень по соседству». В эпоху, когда, как подчеркивает замечательный биограф и редактор Дворкин Джоанна Фейтман, сексуальное насилие в браке все еще считалось законным в пятидесяти штатах, этот шаг стал одной из первых попыток пролить свет на повседневную и вездесущую природу изнасилований.
Произносить эту речь было трудно, и чем больше Дворкин рассказывала, тем больше она узнавала. На нее стали сыпаться тысячи историй женщин про случаи, «когда они спали, когда были с детьми, когда шли на прогулку, или в магазин, или в школу, или домой из школы, в офисных кабинетах, на заводах, в кладовках… Я просто не могла этого вынести. Я перестала выступать с этой речью. Я думала, я умру от нее. Я узнала то, что мне нужно было знать, и больше, чем мне было под силу»[114]
. В чем-то я не согласна с Дворкин, но мне бы хотелось, чтобы каждый ее критик на минуту попытался вообразить себе, каково жить со всей этой информацией в теле.