Таков мой идеал, и такова была реальность «спокойной, сладостной эпикурейской жизни»[79]
. Для моего же блага в последующие годы я был лишен этого сладкого покоя: все же он слишком эгоистичен. Эгоистичен, а не эгоцентричен: я сосредотачивался на чем угодно, кроме себя самого. Это очень важное различие: один из моих хороших знакомых, человек легкий, счастливый, приятнейший в общении, был законченным эгоистом. Но я знаю людей, вполне способных на самопожертвование, но превращающих жизнь в мучение для себя и своих близких, потому что они всецело сосредоточены на себе и своих печалях. В конце концов, и эгоизм, и эгоцентризм разрушают душу, но пока этот конец не наступил, я предпочту того, кто заботится только о себе (пусть даже за мой счет), но говорит обо всем, кроме себя самого, тому, кто заботится обо мне, но думает только о себе, ибо его забота будет упреком, призывом пожалеть его, поблагодарить, преклониться.Кёрк, конечно, дал мне не только Гомера. Оба великих зануды – Цицерон и Демосфен – тоже требовали внимания. И – о, счастье – Лукреций, Катулл, Тацит, Геродот. Вергилия я тогда еще не успел полюбить. Я писал сочинения на латыни и по-гречески. (Как ни странно, я дожил вот уже почти до шестидесяти лет, так и не заглянув в Цезаря.) Еврипид, Софокл, Эсхил… По вечерам я занимался французским с миссис Кёркпатрик – примерно так же, как Гомером с ее мужем: мы быстро прочли несколько хороших романов, и вскоре я уже покупал себе французские книги. Я надеялся, что буду писать сочинения и по-английски, но, увы! – то ли Кёрк чувствовал, что не вынесет моего творчества, то ли догадывался, что я люблю этот жанр, который он, несомненно, презирал, – так или иначе, мы обошлись без эссе. Первые несколько дней Кёрк еще давал мне советы по чтению, но, заметив, что в свободные часы я не теряю времени даром, он предоставил чтение на родном языке моему собственному выбору. Позже мы приступили к итальянскому и немецкому, все тем же способом. Очень быстро прошли грамматику, я выполнил упражнения и сразу погрузился в «Фауста» и «Ад». В итальянском я преуспел, с немецким, наверное, тоже все получилось бы, но мне пора было уже расставаться с Кёрком, так что в этом языке я остался на уровне школьника. Несколько раз, уже во взрослой жизни, я приступал к «отчистке» немецкого, и всегда тут же находилась более срочная работа.
Важнее всего был Гомер. День за днем мы продвигались вперед, мы выхватили из «Илиады» всю «Ахиллеиду», а потом прочли «Одиссею» целиком, и ее музыка, ее ясный, печальный свет навсегда вошли в меня. Конечно, я романтизировал ее, как всякий мальчишка, успевший начитаться Уильяма Морриса. Зато это спасло меня от худшей ошибки, от «классицизма», которым гуманисты помрачили полмира. Вслед за Моррисом я называл Кирку «ведуньей» и каждую свадьбу «брачным пиршеством» – и не жалею об этом. Это все ушло без следа, я научился зрело воспринимать «Одиссею». Странствия по-прежнему значат столько же, сколько они значили, великая «благая катастрофа», как сказал бы Толкин, когда Одиссей срывает лохмотья и во весь рост встает перед женихами, значит не меньше, чем прежде, но, пожалуй, теперь я больше всего люблю эти изысканные, в духе Шарлотты Йонг, семьи на Пилосе и в Спарте. Да, Морис Поуик[80]
прав: в каждом веке есть цивилизованные люди. Следует добавить: и в любом веке они живут среди варваров.