Вечером и в выходные дни я был прикован к отцу – это осложняло жизнь, потому что в эти часы был свободен Артур. В будни я был, слава богу, одинок, не считая Тима, которого мне следовало упомянуть гораздо раньше. Тим – это наш пес. Наверное, он поставил рекорд по долголетию среди ирландских терьеров: он уже был у нас, когда я отправился к Старику, а умер только в 1922 году. Правда, Тим не всегда составлял мне компанию: мы давно пришли к соглашению, что он не станет сопровождать меня на прогулку – я ходил слишком далеко для этого валика, или даже бочки на четырех лапах. К тому же там могли повстречаться чужие собаки – Тим отнюдь не был трусом, я видал, как он яростно сражался на собственной территории, но чужих собак он терпеть не мог. В те времена, когда он еще выходил на прогулки, едва завидев собаку, он тут же исчезал за ближайшей изгородью и выныривал через сотню ярдов. Он был щенком, когда мы отправились в школу, и, быть может, его неприязнь к собакам сформировалась под влиянием нашей неприязни к сверстникам. Теперь мы воспринимали друг друга не как хозяин и пес, а скорее как соседи в гостинице. Каждый день мы встречались, проводили вместе какую-то часть дня и с полным уважением друг к другу расходились по своим делам. Кажется, у него тоже имелся друг по соседству, рыжий сеттер, почтенный пес средних лет. Он, наверное, хорошо влиял на Тима – бедняга Тим был самым неаккуратным, непослушным и недисциплинированным из известных мне четвероногих, он никогда не подчинялся, в лучшем случае милостиво соглашался с вами.
Я с наслаждением проводил долгие дни в пустом доме за работой. Я читал романтиков. В те времена я был смиренным читателем – потом я уже не смог вновь обрести это ценное свойство. Если какие-то стихи мне не нравились, я не говорил, что они плохие, я думал, что просто устал или не настроился. Длинноты «Эндимиона» я приписывал своему невниманию. Я пытался – правда, безуспешно – полюбить чувствительность Китса, склонность его героев к обморокам. Почему-то я считал (почему – теперь уж не вспомнить), что Шелли выше Китса, и очень огорчался, что нравится он мне меньше. Больше всего в ту пору я любил Уильяма Морриса. Сперва я набрел на цитаты из него в книгах по скандинавской мифологии, так я добрался до «Сигурда Вёльсунга». Правда, мне не все в нем нравилось, как я ни вчитывался, – теперь я понимаю, что ритм стихов не насыщал моего слуха. Но в книжном шкафу Артура я нашел «Колодец на краю света». Посмотрел – пролистал оглавление – нырнул – и вынырнул только на следующий день, чтобы помчаться в город и купить эту книгу. Как большинство новых путей, это был забытый старый путь – «рыцари в доспехах» возвращались из раннего детства. После этого я читал подряд всего Морриса – «Ясона», «Земной рай», прозу. Внезапно, даже с некоторым чувством вины, я ощутил, что само начертание имени УИЛЬЯМ МОРРИС действует на меня столь же зачаровывающе, как прежде ВАГНЕР.
Артур научил меня любить физическое тело книг. Уважать я их всегда уважал: мы с братом порубили на колышки стремянку и не сокрушались об этом, но устыдились бы, оставив на странице след грязного пальца или по небрежности загнув уголки. Артур не просто уважал книги – он был в них влюблен и передал эту любовь мне. Я научился наслаждаться расположением текста на странице, прикосновением к бумаге, ее запахом, шелестом страниц – у каждой книги свой. Тут я впервые заметил изъян в Кёрке: крепкими руками садовника он хватал мои новенькие издания классиков, до отказа перегибал корешок, оставлял свой след на каждой странице.
– Помню, – подтвердил отец, – это единственный недостаток старого Придиры.
– Большой недостаток, – заметил я.
– Почти непростительный, – откликнулся отец.
XI. Шах
Теперь я должен выправить хронологию в истории Радости, вернувшейся ко мне на высоких волнах вагнеровской музыки и скандинавской, а также кельтской мифологии.
Первоначальное увлечение Валгаллой и валькириями перерастало в научный интерес. Я зашел так далеко, как только мог без знания древнегерманских языков. Я мог бы сдать серьезный экзамен и презирал выскочек, путавших поздние саги с классическими, прозаическую Эдду – со стихотворной или, того смешнее, Эдду и саги. Я знал строение эддического космоса, помнил наперечет все корни мирового древа и их обитателей. И очень долго я не замечал, что все это не имеет ничего общего с изначальной Радостью. Я нагромождал подробность на подробность, приближаясь к той минуте, когда «буду знать больше, а радоваться меньше»[91]
. Я построил храм – и увидел, что божество покинуло его. Разумеется, я этого не понимал, я видел только, что не получаю прежнего удовольствия. Как Вордсворт, я оплакивал «ушедшую славу»[92].