Только в одном тот мир, в который ввел меня рационализм Кёрка, отвечал моим стремлениям. Он был угрюм и бледен, но, по крайней мере, в нем отсутствовал христианский Бог. Не все поймут, почему меня это так устраивало. Но вспомните мою историю и мой склад души. В той вере, которую я пережил у Старика, было слишком много страха, а теперь, при поддержке Шоу и Вольтера и Лукреция с его Tantum religio[96]
, я начал преувеличивать этот страх, забывая обо всех остальных элементах прежнего опыта. Главное – чтоб не вернулись те лунные ночи, когда я маялся в школьной спальне. Опять же, по складу души мне легче от чего-то отказаться, чем что-то искать; важнее избежать боли, чем обрести счастье, и я возмущался тем, что я создан и пущен в этот мир без моего согласия. Вселенная материалистов была хороша своей ограниченностью: никакое несчастье здесь не вечно, смерть избавит нас от всего. А если и временное несчастье окажется невыносимым, самоубийство отворит нам дверь. Ужас христианской вселенной в том, что из нее нельзя выйти. К тому же внешние формы христианства не соответствовали моему представлению о красоте. Восточная образность и пышность были мне противны, а в целом христианство ассоциировалось с уродливыми храмами, скучной музыкой и плохими стихами. Только в Вивернском аббатстве и в поэзии Мильтона совпадали вера и красота. Но, конечно, главную роль в моем отказе от веры играли ненависть к авторитету, мой дикий индивидуализм, мое беззаконие. Больше всего на свете я не любил, когда ко мне «лезли». Христианство, казалось мне, будет вмешиваться в святая святых моей жизни. С ним невозможно договориться, в самых глубинах души я не смогу оградить место, обнести колючей проволокой и надписать: «Вход воспрещен». А только этого я и хотел – клочка «своей земли», где я смогу ответить любому: «Это мое дело, и тебя оно не касается».В этом и только в этом смысле я действительно подстраивал мир под свои желания. Да, наверное, так. Материалистическая концепция не удовлетворила бы мой ум, если б она не соответствовала хоть какому-нибудь из моих желаний. Но даже философию школьника трудно объяснить только его желаниями, потому что в столь важном деле желания не ладят друг с другом. Любое представление о мире, приемлемое для здравого ума, удовлетворяет одни духовные потребности и противоречит другим. У материалистической вселенной было лишь одно достоинство – вернее, не было одного недостатка. Больше я в ней ничего хорошего не видел. Надо было принять бессмысленные пляски атомов (я ведь читал Лукреция) и признать, что вся красота мира – лишь внешний блеск, и назвать призраком все, что я любил. Я пытался честно уплатить эту цену, ведь Кёрк учил меня интеллектуальной честности, и я стыдился непоследовательности. В своей вульгарной юношеской гордыне я восхищался собственной просвещенностью. Я спорил с Артуром и был глуп и груб. Мне казалось чрезвычайно солидным называть Бога «Яхве» и называть Христа «Иешуа».
Оглядываясь теперь на свое прошлое, я удивляюсь, почему я не дошел до антихристианской ортодоксии, не сделался атеистом, леваком, иронизирующим интеллектуалом, каких сейчас много. Вроде бы все задатки были налицо. Я ненавидел закрытую школу – и Британскую империю (как я ее себе представлял) в придачу. Социализм Морриса меня почти не затронул – у него было много вещей поинтереснее, но Шоу помог осознать, что мои зачаточные политические мнения ближе всего к социализму. Туда же вел и Рёскин. Я боялся «чувств», и это тоже подготавливало меня к тому, чтобы сделаться завзятым «разоблачителем». Я, правда, до смерти ненавидел коллективизм, но еще не понимал, сколь прочно он связан с социализмом. Наверное, романтизму было суждено развести меня с политически ангажированными интеллектуалами, когда я наконец с ними столкнулся, да к тому же мой характер, совершенно безразличный к будущему и к совместному действию, мало подходит ниспровергателю.
Итак, меня интересовали только боги и герои, сад Гесперид, Ланселот, Грааль, а верил я в атомы, эволюцию и предстоящую мне военную службу. Иногда напряжение становилось почти невыносимым, но в конце концов это испытание пошло на пользу. Колебания в моей материалистической «вере», начавшиеся под конец жизни в Букхеме, происходили не столько от неудовлетворенных желаний, сколько из другого источника.