Итак, посещение церкви было для меня чисто символическим актом. Если оно каким-либо образом способствовало моему обращению в христианство, то сам я этого не заметил. Главным моим спутником на этом пути был Гриффитс, с которым я поддерживал интенсивную переписку. Мы оба теперь верили в Бога и готовы были узнать о Нем что-то новое, все равно из какого источника, языческого или христианского. Я начал понемногу разбираться в сложном многообразии религий (свою историю Гриффитс прекрасно поведал в «Золотой струне»). Ключ мне дал тот крепкий атеист, который как-то сидел у меня и все ворчал, что миф об умирающем боге, похоже, однажды сбылся на самом деле. Кроме него, помог мне и Барфилд, научивший меня уважительней относиться к языческому мифу. Мне уже не требовалось просто обнаружить единственно верную религию среди тысяч заведомо ложных – надо было понять, в какой точке религия достигает зрелости, каким образом осуществились чаяния язычников. Атеистами я больше не интересовался, их мировоззрение можно было сбросить со счета, по сравнению с ними правы были все – все те, кто верил и поклонялся, плясал и пел, трепетал, приносил жертвы. Но ведь кроме исступленного ритуала нам еще требовались разум и совесть. Мы не могли вернуться к примитивному, лишенному морали и теологии язычеству. Я признал единого и нравственного Бога – значит, язычество было только детством религии, только пророческим сном. Когда же религия повзрослела? Когда произошло пробуждение? (Здесь я мог опереться на «Вечного человека».) Мне представлялись на выбор лишь два ответа: индуизм или христианство. Любую религию можно рассматривать как приуготовление к ним – или как их вульгаризацию. Что бы мы ни находили в других верованиях, здесь мы находили то же самое, но совершеннее. Однако у индуизма имелось два недостатка. Во-первых, он представлялся мне не столько философским и нравственным прояснением язычества, сколько соединением философии и прежнего, невозвысившегося язычества. Они существовали, не смешиваясь, как елей и вода, – брамин, медитирующий в лесу, и храмовая проституция в соседней деревушке, самосожжение, жестокость, изуверство. А во-вторых, у индуизма не было того исторического обоснования, что у христианства. К тому времени я был уже достаточно искушенным филологом и не воспринимал Евангелие как набор мифов. Эта Книга очень мало напоминает миф. Слепые к окружавшему их богатству языческих мифов, узколобые, несимпатичные иудеи безыскусно и достоверно рассказали как раз то, из чего создавались величайшие мифы. Если миф мог стать правдой, если божество могло воплотиться, то только так. Больше ничего подобного во всей литературе не было. Кое-какое сходство обнаруживалось в мифах, кое-что похожее – в истории, но ничего, что бы полностью совпадало с этим событием, и не было другой личности, подобной Личности, описанной в этой книге, Личности, столь же подлинной и узнаваемой через многовековое расстояние, как Сократ Платона или Джонсон Босуэлла (и гораздо более подлинной, чем Гёте Эккермана и Скотт Локхарта), но в то же время столь величественной, освещенной светом иного мира, божественной. Но если эта Личность – божество, а мы уже отошли от политеизма, то это не божество, а Бог. Здесь и только здесь, единственный раз в истории, миф становится истиной, Слово – плотью, Бог – человеком. Это не религия и не философия – это их вершина и свершение.