Самым драгоценным даром, преподнесенным мне супружеством, было это постоянное соприкосновение с чем-то очень близким и сокровенным и в то же время явственно иным, неподатливым – словом, настоящим. И теперь все эти труды пойдут прахом? Неужели та, которую я буду по-прежнему называть Х., чудовищно умалится, превратится в грезу старого холостяка, не более? О родная моя, любимая, вернись хоть на миг и прогони этот жалкий призрак. О Господи, Господи, зачем Тебе понадобилось с таким трудом вытаскивать свое творение из его раковины, если теперь оно обречено уползти – втянуться – обратно?
Сегодня я повстречался с приятелем, которого не видел уже десять лет. И все это время мне казалось, что я хорошо его помню – как он выглядит, как и что именно говорит. За первые же пять минут в обществе настоящего, живого человека образ разлетелся вдребезги. И не то чтобы мой приятель изменился – напротив. Я постоянно думал: «Да, конечно, ну конечно же. Я и забыл, что он считает так-то и так-то… что он не любит того-то и того-то, или знает о том и об этом… или вот этак откидывает назад голову». Все эти черточки и штрихи были мне некогда хорошо знакомы, я их тотчас же узнал. Но все они стерлись, выпали из моей мысленной картины, а когда приятель предстал передо мной вживе и они вернулись на место, я увидел совсем не тот образ, что носил в себе все десять лет. Могу ли я надеяться, что того же не произойдет с моими воспоминаниями о Х.? Не происходит уже сейчас? Медленно и бесшумно, точно снежные хлопья – точно снежинки, что реют в преддверии ночной вьюги, – крохотные частички меня, мои впечатления, мною же и отобранные, заметают ее образ. В конце концов подлинные ее черты окажутся полностью скрыты. Десять минут – десять секунд – в присутствии настоящей Х. поправили бы дело. И все-таки, даже если бы мне и даровали эти десять секунд, еще секундой позже снежинки посыплются снова. Резкий, острый, спасительный привкус ее инаковости исчез навсегда.
Что за жалкое лицемерие – твердить: «Она будет вечно жить в моей памяти!»
Помню, как был шокирован одним летним утром, когда дюжий жизнерадостный работяга с тяпкой и лейкой в руках вошел к нам на погост и, затворяя за собою калитку, крикнул через плечо двум своим приятелям: «Пока, ребята! Пойду навещу мамулю». Он имел в виду, что идет прополоть, полить и прибраться на ее могиле. Я ужаснулся: такое умонастроение и вся эта кладбищенская возня мне и сейчас непонятны и просто-таки ненавистны. Но в свете моих недавних мыслей я начинаю задумываться, – а ведь если принять установку этого работяги (я – не смогу), многое можно сказать в ее пользу. Цветочная клумба размером шесть на три фута стала мамулей. Для него эта клумба – символ матери, его связь с нею. Ухаживать за могилой означает навещать маму. Может, в каком-то смысле оно и лучше, нежели хранить и лелеять некий образ в своей собственной памяти? Могила и образ в равной степени связывают нас с безвозвратно утраченным и символизируют то, что невозможно вообразить. Впрочем, у образа есть еще одно слабое место: он будет делать все, что захотите. Станет улыбаться или хмуриться, будет нежным, веселым, фривольным или логичным – как вам угодно, под настроение. Это марионетка, а ниточки – у вас в руках. Нет, не сейчас – пока еще нет. Действительность еще слишком свежа; подлинные и совершенно непроизвольные воспоминания все еще могут, слава богу, в любой момент нахлынуть и вырвать ниточки у меня из рук. Но пагубная покорность образа, его безжизненная зависимость от меня неизбежно будут усугубляться. А вот клумба с цветами – это упрямый, неподатливый, зачастую своенравный фрагмент действительности, – такой мамуля наверняка была при жизни. Такой была Х.
Или есть. Могу ли я, положа руку на сердце, сказать, что верю, будто она – есть, хоть как-нибудь? Большинство тех, с кем я встречаюсь, ну, допустим, на работе, безусловно, считают, что ее нет. Хотя меня они, естественно, переубеждать не станут. По крайней мере, не станут сейчас, сразу. А что я думаю на самом деле? Я всегда мог с уверенностью молиться за других усопших; могу и сейчас. Но когда я пытаюсь помолиться за Х., слова не идут с языка. Я потрясен, я растерян. Меня одолевает жуткое чувство нереальности происходящего, как будто я говорю в пустоту о чем-то несуществующем.