Настает весна, и Гельмут, видя, как люди открыто уезжают из города, не удивляется – он с самого начала это предчувствовал. Его поражают масштабы: то не тихая струйка льется, а хлещет поток; на вокзале толпы, и с каждым днем отбывает все больше знакомых. За обедом мутти передает приветы от уехавших друзей, и папи коротко кивает, говорит: правильно сделали, женщины и дети должны быть в безопасном месте, а те, кто остался, пусть мужаются. Из окрестных домов постепенно уезжают все ребятишки, и летом во дворе непривычно тихо. Не дожидаясь, когда и впрямь начнутся бомбежки, едут молодые семьи, и однажды сумрачным осенним утром Гладигау вычитывает в газете, что город покинуло свыше миллиона жителей.
Люди по-разному относятся к отъезду. Фотографируя, Гельмут прислушивается к разговорам на перроне, на пустеющих торговых улицах. Некоторые яростно клянутся в преданности Берлину, и Гельмут с удовольствием внимает их красноречию. Другие боятся за свою жизнь, за будущее детей: эти говорят скупо и тихо, высматривают собеседников, шепотом сулят ужасы и беды.
От герра Фридриха, постоянного клиента, Гладигау возвращается поздно. Заходит в темную комнату, где Гельмут смешивает для раствора реактивы, и опускается на высокий табурет. Какое-то время наблюдает за работой своего помощника; Гельмут от его взгляда конфузится и робеет, проливает раствор на стол, и приходится отмерять все заново. Ему становится легче, когда Гладигау наконец нарушает молчание.
Сыновья герра Фридриха погибли в России в начале этого года. Гладигау знал обоих, в объектив своей камеры наблюдал, как они растут. Теперь из Берлина вместе с внуками уехала приемная дочь Фридриха. Пока они в Мекленбурге, но скоро, наверное, будут в Шварцвальде. В любом случае Фридрих поедет к ним. Гладигау рассказывает все это и как бы между делом говорит, что к зиме надо закрывать ателье. Дела идут плохо. У тех клиентов, что еще остались в Берлине, сейчас другие заботы. Пока Гладигау рассуждает вслух, Гельмут вытирает столы, чтобы приступить к печати. Конечно, как только дела пойдут в гору, Гельмут сможет вернуться на прежнее место, да и разве отец не собирается на время отправить их с матерью куда-нибудь в более безопасное место?
Гельмут отрывается от работы и смотрит прямо в лицо хозяину. От этого взгляда в упор Гладигау теряет дар речи, а оскорбленный, сгорающий от стыда Гельмут не отводит глаз, не в силах поверить, что хозяин счел его трусом. Он ведь не ребенок, не женщина. Он не просит защиты и не нуждается в ней. Гельмут тоже оскорбляет Гладигау – спрашивает, верен ли тот Führer’y; и, не говоря больше ни слова, при свете красной лампы они печатают отснятое за день и вдыхают запах серы.
Когда начинается второй воздушный налет, Гельмут спит.
В тот вечер родители куда-то уходят. Мутти забегает поцеловать его на прощание, но куда они идут, они не говорят, а Гельмут не спрашивает. В полуоткрытую дверь спальни виден отец, которому не терпится уйти – одной ногой он уже на лестнице. Едва мать выходит из комнаты, Гельмут, невзирая на ранний час, гасит свет.
Пару часов он дремлет, потом просыпается и лежит, пытаясь расслышать громыхание товарняков и вновь погрузиться в сон. Но взамен улавливает слабый, зарождающийся звук, ему незнакомый. Услышав этот звук – далекий, монотонный, – уже нельзя от него избавиться. Гадая, что это за низкий гул, Гельмут лежит не шевелясь, а в небе над Берлином сотни «Ланкастеров» несут свой смертоносный груз.