Теперь я чуть лучше понимаю «Процесс» Кафки и «1984» Оруэлла
[писал Тэд]. Нельзя читать эти книги исключительно как политические романы. Это будет большой ошибкой. Я всегда думал, что моя затяжная депрессия, когда я закончил «Танцоров» и вдруг обнаружил, что за ними меня ничего не ждет — ну, кроме выкидыша у Лиз, — была самым болезненным и эмоционально тяжелым переживанием в нашем браке, но то, что случилось сегодня, кажется еще хуже. Я уговариваю себя, что причина лишь в свежести впечатлений, но, сдается мне, дело не только в этом. Я говорю себе: если те, прежние раны — моя черная полоса и потеря первых близнецов — уже затянулись, так что остались лишь шрамы, значит, и эта новая рана затянется… но почему-то не верю, что время залечит ее до конца. От нее тоже останется шрам. Он будет короче, но глубже — как выцветающая отметина от нежданного удара ножом.Я уверен, что полицейские действовали строго в рамках закона, согласно присяге (если они еще принимают присягу; хотя, думается, принимают). И все-таки у меня было — и не прошло до сих пор — ощущение, что мне угрожает опасность быть затянутым в безликую бюрократическую машину, и она, эта машина… не люди, а
механизм… будет крутиться без устали, выполняя свою работу, пока не перемелет меня окончательно. Потому что работа машин — перемалывать людей в фарш. И мои крики никак не ускорят и не замедлят процесс перемола.Лиз заметно нервничала, когда поднялась ко мне в кабинет и сказала, что пришли полицейские. Они хотят меня видеть, но не говорят зачем. Она сказала, что среди них был Алан Пэнгборн, шериф округа Касл. Кажется, я его пару раз видел, но запомнил его лицо только по фотографиям, время от времени появлявшимся в «Вестнике Касл-Рока».
Мне стало любопытно. Я даже обрадовался, что у меня появился повод оторваться от пишущей машинки, где мои персонажи уже неделю упорно ведут себя совершенно не так, как хочется мне. Если у меня и были какие-то мысли, в чем тут может быть дело, я думал, что это связано с Фредериком Клоусоном или с какими-то нежелательными последствиями той статьи в «Пипл». Так оно и оказалось, хотя не в том смысле, в каком думал я.
Не знаю, удастся ли мне правильно передать настроение этой встречи. Не знаю даже, имеет ли это значение. Просто мне кажется важным попробовать. Они стояли в прихожей, у подножия лестницы, трое крупных мужчин (полицейских не зря называют «быками»), роняющих на ковер капли воды.
— Тадеус Бомонт? — осведомился один из них — это был шериф Пэнгборн, — и вот тогда-то и начало происходить то изменение эмоционального фона, которое я хочу описать (или хотя бы обозначить). Любопытство и радость короткого отдыха от пишущей машинки еще оставались, но теперь к ним прибавилось замешательство. И чуть-чуть беспокойства. Полное имя, но без «мистера». Как будто судья обращается к обвиняемому, готовясь зачитать приговор.
— Да, верно, — ответил я. — А вы — шериф Пэнгборн. Я знаю, потому что у нас есть дом в Касл-Роке. — Я протянул ему руку для рукопожатия. Жест, доведенный до автоматизма у всякого хорошо воспитанного американца.
Он взглянул на мою руку, и у него сделалось такое лицо… как будто он открыл холодильник и обнаружил, что рыба, купленная на ужин, протухла.
— Я не пожму вам руку, — сказал он, — так что лучше убрать ее сразу и не ставить нас обоих в неловкое положение.
Странно, что он так сказал. Это была откровенная грубость, но меня больше встревожило,
как он это сказал. Как будто подумал, что я рехнулся.И вот тут я испугался. Даже теперь мне трудно поверить, как быстро, как чудовищно быстро мои чувства промчались от обыкновенного любопытства и маленькой радости вырваться из привычной рутины к неприкрытому страху. В то мгновение я понял, что они пришли вовсе не для того, чтобы просто о чем-то со мной побеседовать. Они были уверены, что я что-то сделал, и в тот первый миг страха — «я не пожму вам руку» — я сам в это поверил.
Вот что мне хочется выразить. В то мгновение мертвой тишины, последовавшей за отказом Пэнгборна пожать мне руку, я и вправду поверил, что виновен
во всем… и не могу не признать себя виноватым.