Старик налег на весла, то и дело оглядываясь, пока из хмари не проступила гнилая деревянная церковь. Вся покосившаяся, заросшая мхом, с резными куполами, лишенными крестов. Он погреб прямо к ней, опустив голову и не глядя по сторонам, накинув для надежности капюшон.
Но глаза сами косили вправо. Взгляд упирался в пропахшую дымом брезентовую ткань, рука тянулась было к лицу, чтобы отдернуть, посмотреть.
Он удержался. Оборачивался на церковь лишь через левое плечо, выстраивая курс. Когда нос глухо ткнулся о доски, старик опустил весла. Вылез из лодки, оказавшись по бедро в воде, и побрел к дверному проему.
Теперь то, что он боялся увидеть и неистово алкал, — было слева от него, а не справа. Для надежности он поднял ладонь, загородился ею как шторкой и вошел в церковь. В пустое деревянное брюхо. Призрачный свет пробивался через прорехи в крыше, сквозь огромные щели меж бревен, и пространство казалось разлинованным. По воде, затопившей пол дьявольского храма, пошли встревоженные круги.
Доски все еще не сгнили. Все еще держали его вес, хоть и прогибались под ногами, пока он брел к алтарю. У небольшого постамента он остановился. Сбросил капюшон и минуту стоял без движения. Затем смахнул дрожащими пальцами капли пота с морщинистого лба.
— Вот я. Вот я и пришел.
Церковь молчала. То, что дремало в жуткой колыбели на алтаре, — не шевелилось. Он подступил ближе, поднялся на цыпочках, заглядывая внутрь. Скорченный черный младенец никуда не делся. Пересохший, высеченный сумасшедшим зодчим рот был разинут, словно распахнулись лезвия секатора. Огромные кривые зубы ребенка напомнили старику медвежий капкан.
Который жаждал.
— Сейчас, милок… — прошептал старик. Он встал над колыбелью, снял с пояса острый нож и посмотрел на дьявольское чадо. — Погоди…
Резать стал по старому шраму, на ладонь ниже локтя. Задумчиво смотрел, как стекают капли в разинутый рот младенца.
Застонала топь. Там, по ту сторону гнилых стен что-то торопливо пробежало вокруг церкви, шлепая по воде босыми ногами. Пропахший болиголовом ветер взметнул седые волосы.
— Ты рано… — сказал из алтаря детский голосок. Высокий, звонкий.
Старик не смотрел туда. Он поднял глаза к потолку. Прищурился подслеповато.
— Почему ты так рано? Я сыт. Зачем ты пришел? — заволновался младенец.
Кто-то снаружи прошлепал к церковному входу. Остановился на пороге.
— Зачем. Ты. Пришел? — спросил женский голос. Старик содрогнулся. Обернулся. В проходе стояло голое, безволосое, раздувшееся от воды существо со свисающими складками-боками, в котором уже никак нельзя было узнать старшую дочь. Оно сутулилось, и длинные тонкие руки касались пальцами поверхности воды. Кожа на голове собралась в разбухшие морщины, и те, свисая, скрывали лицо.
Старик не ответил. Он смотрел на утопленницу и погружался в долгие омуты памяти, когда все было не так, как сейчас. Когда не было болота. Когда у него было две замечательные дочки, а над озером каждую субботу плыл колокольный звон и по водным тропам из деревни шли к месту службы лодки.
— Помнишь, когда мы тут собирались? Ты, Лена, мама? — спросил он у существа. Голос его скрипел, как старые ворота на ветру. — С утра наряжались все. Сюда плыли. Вся деревня тут была… Детишки играли потом. Помнишь?
— Зачем ты пришел? — спросила она. — Славик поел.
— Славик… — сквозь зубы произнес дед. — Славик…
Он пошел к выходу, не глядя на дочь. Остановился на пороге. Туман окружил церковь, но кресты вокруг нее все равно были видны. Женщины, мужчины, дети. Кого-то он привез сюда сам. Кого-то поймали болотные твари. Кого-то позвала сама топь, и человек собрался с утра и, ни с кем не разговаривая, ушел на лодке в надвигающийся туман.
— Славик… — повторил он.
Утопленница встала рядом. От нее тянуло холодом, как из погреба. Света пахла трясиной.
— Я думал, ты не тронешь сестру… — сказал он. — Семья это важно, Светочка… Нет ничего важнее семьи…
— Славик хотел кушать.
— Да пусть он сгорит в аду, твой Славик! — не выдержал дед. — Пусть в геенне огненной пребывает, откуда и выбрался. Он и его блудливый отец-монах! Как ты могла, Светочек ты мой… Как ты…
— Знаешь… Он трахал меня прямо на этой поляне, — вдруг сказала утопленница. Подалась ближе, и старика затошнило от ее запаха. — Трахал так, что я смеялась от счастья. И это было важнее всего, папа. Сильнее всего. Даже когда вы его повесили, уже через три ночи я была тут, и он входил в меня так страстно, что звезды на небе превращались в солнца. Его семя было зелено, как тина.
— Заткнись! Заткнись! — он обернулся к мертвячке, скривился от ярости и потянул руки к ее шее.
— Как тина, — она неуклюже облизнулась синим языком, будто изо рта у нее вывалился обмякший уд дьявольского монаха. — И на вкус тоже.
У него потемнело в глазах. В груди закололо, и он прислонился к дверному косяку.
— Это ты подарил меня Трясине, папа. Не забыл? — вкрадчиво спросила утопленница. — Утопил вот здесь, напротив церкви. И я умерла. Но Славик все равно родился.
Из складок на лице капала зеленая тина, будто Света исторгала из себя само болото.