– Дядя… ты не будешь возражать, если мы занесем сюда портрет Имогены и установим его на мольберте? Мы можем сделать еще один ключ – думаю, Беатрис все равно, портрет ее мало интересует, – чтобы ты мог заходить сюда в любое время и смотреть на него… я имею в виду, смотреть на все картины. – Она вовремя спохватилась, вспомнив, что не рассказывала Гарри о любви дяди к Имогене де Вере.
– Тебе ни к чему спрашивать у меня разрешения, дорогая, ты вправе решать все сама. Но почему ты хочешь переместить его сюда?
– Только с твоего согласия, дядя. А хочу я потому, что тогда студия будет выглядеть в точности так, как прежде.
– Прежде? – не понял он.
– Ну, до того, как все случилось, – смутилась она, чувствуя, что коснулась деликатной темы.
– Понимаю… Но ты ведь знаешь, что прошлого не вернешь. – Знаю, дядя. Только я чувствую, что это будет правильно.
– Что ж, дорогая, мне остается только довериться твоей интуиции и принять предложение о запасном ключе.
Она чувствовала, что дядя переживает, но не сомневалась в том, что ей удастся убедить его в правильности решения, как только портрет займет свое место в студии. А на лестничной площадке вполне можно было бы повесить один из утренних пейзажей Генри Сен-Клера.
Вечером за ужином Гарри настоял на том, чтобы исполнять роль ее помощника, и они включились в игру, будто прислуживают дяде с тетей. В воображаемом зверинце Корделии тетя всегда представала тучной коровой, но неизменно красивой и величественной. В последнее время она тяжело передвигалась, поскольку ноги ее опухали, а сердце было слишком слабым. Но сегодня она надела свое лучшее шелковое платье сизого цвета и лучилась от счастья, глядя на Гарри так, словно они с Корделией уже были помолвлены. Дядя Теодор выставил пару бутылок своего лучшего вина, и за ужином Корделии казалось, что никогда еще у них не было такого роскошного приема. Гарри и дядя вели оживленную беседу; а она сидела, не сводя глаз со своего возлюбленного, и чувствовала себя как никогда счастливой.