Казак, что шел прямо за женщинами, с окладистой черной, как у чеченца, бородой внезапно цапнул за юбку Глафиру, грязной охолодавшей ладонью зажал ей рот, и она чуть не задохнулась. Другой набросился на Алферову. Заломил ей руки за спину. Она застонала, попыталась вырваться. Не тут-то было. Казаки держали крепко. Голодные мужики, возжаждавшие женского свежего мяса.
Они поволокли упиравшихся, дергающихся в клещах их мощных рук женщин куда угодно, наобум, в комнаты, в каморки, в пустой чуланишко, все равно. Выбили ногой беленую, с лепниной, дверь. Ага, кожаный диван. На нем доктор, должно быть, пользует пациенток. Хорошеньких богатеньких монголок, супруг лам и цэриков, дочерей китайских банкиров, жен английских дипломатов из дипкорпуса. А смазливых русских проституток он тоже пользует тут?! Нет, так мы попользуемся. Освятим диван! Свято место пусто не бывает!
– Тебя что, никогда не насиловали, Ирка?! – задыхаясь, надсадно крикнула певичка. Баб повалили: одну – на диван, другую – прямо на пол. Казаки не расстегивали – разрывали ширинки, раздирали сведенные, сжатые белые, как рыбы белуги, ноги девиц, как раздирают раковины устриц голубокровные аристократы, чтобы сбрызнуть кушанье лимонным соком. Все просто в мире. Все грубо. Проще некуда. Ирина хрипела на полу под казаком, так и не сдернувшим с себя бараний тулуп, полы пахнущего шкурой тулупа закрыли ее, как огромные крылья, мужское тело гирей прижало к паркету, и ей казалось – она уже в гробу. Глафира укусила чернобородого казака за ухо, из прокушенного уха по щеке стекала кровь, капала на задранное Глафирино лицо. Часы в кабинете доктора, над их головами, пробили восемь раз. Два казака, стоя над сплетенными, сведенными судорогой телами, шумно дышали, хрипели, жадно глядели, ждали своей участи.
Доктор явился через час. Казаки уже успели обыскать дом. Растерзанных, избитых баб вытолкали взашей – на все четыре стороны, не забыв отобрать у них сумочки с ресторанной выручкой и купленной на Захадыре из-под полы французской пудрой, помадой и духами. Евреев не нашли. Зато нашли в крохотной комнатке, в кедровом гробу набальзамированное тельце докторской дочки. Раскосая малышка, грациозная, как нефритовая статуэтка, тихо лежала, сложив ручки на груди, украшенная бумажными цветами, сухим бессмертником и связками драгоценных камней – саянских гранатов и лазуритов, керуленских агатов, – казалось, спала. В каморке сильно, сладко, духмяно пахло медом. Лоб и щеки усопшей девочки тоже странно-лаково поблескивали, будто ей лицо медом намазали. Казаки побоялись прикоснуться к мертвой. «Вишь, убрал трупик, как святыню. И, должно, на нее молится. Идола себе сотворил… кумира. Противу Библии это!.. Да каво ж ты хотишь, он же кореянец, не хрестьянин». Они дожидались Пака в кабинете – там, где распинали в свое удовольствие русских халдушек. Дождались. Схватили сразу за грудки, не церемонясь. «Где жиды?! Отвечай, где жидов укрываешь, по повелению Унгерна, не скажешь – вставай к стенке!» Он молчал. Чернобородый казак осклабился. «Твою мертвую девчонку саблями в клочья изрубим! Уж больно сладко пахнет!»
Пак, затрясясь, разжал губы. Глафира видела, как он серо, бумажно побелел под врожденной южной смуглотой. «В подвале. Они в подвале. Все. Ключ… у меня в кармане… докторского халата».
Глафира кусала губы, на которых запеклась кровь чернобородого. Кореец испугался не своей смерти. Он испугался второй смерти дочери.
За мертвую девочку, вечную мумию, он отдал двенадцать чужих жизней.
Вспышки погромов продолжались. Солдаты буянили в подвальных, и ночных и дневных, борделях, не платили бандершам. Участились публичные казни. Разграбленные лавки китайских и бурятских торговцев черно подмигивали выбитыми окнами. Трупы убитых гаминов отвозились в телегах на берега Толы и Сельбы и кидались на съедение рыжим ургинским собакам. Китайских солдат перебили не всех. Кое-кто укрылся в разрушенных домах, слепо, отчаянно, глупо палил из сохраненных пулеметов, из винтовок, расходуя последние патроны. Когда стреляющий дом умолкал, солдаты Унгерна подходили к нему, врывались внутрь, находили за печью или за шкафом сцепившего зубы, бесстрастно-раскосого гамина, убивали зверски, наслаждаясь.
Многие казаки и солдатня пялили поверх теплых тулупов и тырлыков монгольские шелковые курмы, веселясь, как дети, радуясь и дивясь невиданным, ярким, как павлиний хвост, обновам.