«Вот он, Лес, — думал Перец. — И я в нем. Совсем недавно это было немыслимо. И я не понимал, почему… Теперь понимаю, но меня-то не пускали в Лес совсем не поэтому, а потому что Порядок не велел. А почему не велел — никто не знает. Но ведь и хорошо, что не пускали — пустили бы, и я погиб бы без защиты… Значит, что-то в этом Порядке было разумное?.. Или я теперь пытаюсь придать ему разумность? Все-таки жил при нем, подчинялся ему… Страшно ведь признаться себе, что жил в безумии и подчинялся безумию!.. Унизительно… Настолько унизительно, что попробовав жить по-своему, нового безумия не стерпел… А толку-то? Чистая совесть?.. Хорошо, если бы так, да только… Алевтину-то оставил Тузику… Вообще, всех оставил Тузику. Но они сами захотели!.. Не смог объяснить… А возможно ли объяснить?.. Инстинкты глухи к словам… Наверное, я рвался в Лес, потому что подспудно чувствовал, что мне среди людей, среди нормальных людей, не место. И мне казалось, что где-то на планете мне должно найтись местечко… Но ведь и в Лесу происходит то, что мне кажется безумием, то, что никак не укладывается в рамки моей морали. Значит, и здесь я чужой. То же мне открытие!.. И почему Лес должен следовать моей морали? Мораль — это то, что человек придумал для собственного удобства. В природе ее не существует. Поэтому Лес вне морали. Мать-Природа вне морали, по ту сторону добра и зла. У них свои гомеостатические резоны, которые в глобальном смысле могут быть весьма разумны. Только этот смысл ускользает от меня, потому что его суть в том, что я должен быть уничтожен. Мой инстинкт самосохранения вопиет, что это безумие. И он, по-своему, прав, как прав инстинкт самосохранения Леса и Матери-Природы. Однако опыт подсказывает, что крайние меры редко оказываются оптимальными. Всегда существует „золотая середина“, которая находит компромисс между всеми правдами. И у нас с Кандидом единственный выход — стать рыцарями золотой середины… Но сможем ли? А другого пути у нас нет».
Кандид спал на своей лежанке-мертвяке. Рядом с ним притулилась Лава. Он ничего не мог с ней поделать — она приходила, когда он крепко спал, ложилась, и он обнимал ее. Его тело обнимало ее, потому что телу было приятно. Оно уже стало привыкать к его юному теплу. А разум начинал возмущаться только утром, но с каждым утром возмущение становилось все менее активным и все более формальным, и Нава с Лавой только хитро хихикали в ответ и обнимали его с двух сторон, и вели к озерку для утреннего омовения, и резвились вокруг него, как дети. Собственно, они и были дети.
Но в это утро на озеро они сбегать не успели, потому что начал просыпаться Колченог, и Кулак громогласно возвестил об этом всей деревне.
— Просыпается, шерсть на носу! — вопил он. — Колченог просыпается!.. Сейчас узнаем, что с ним сделали! — и гулко колотил дубиной по дереву.
Волей-неволей все поднялись и, проклиная Кулака, двинулись к месту операции. Все же, всем было любопытно.
А Колченог и, правда, вертел головой по сторонам, но не дергался, ожидая, когда вокруг него соберется вся деревня. Не каждый день доводится оказаться в центре внимания.
— Ну! — многозначительно произнес Кулак, глядя на Переца.
— Что «ну»? — пожал плечами Перец. — Не я врач.
— Твой мертвяк, ты с него и спрашивай, — отрезал Кулак. — С мертвяками я еще не разговаривал.
В это время ожили манипуляторы Врача и отстегнули ремни.
— Пациент может встать, — сказал Врач уже на лесном языке. За ночь Переводчик снабдил его нужной для этого информацией.
— Ишь ты! По-нашему забалакал, — удивился Кулак. — Эй, Колченог, подымайся, тебе сказали! Развалился тут, как шиш на плеши!..
Тут лежанка переломилась пополам и стала медленно, поднимаясь одной половиной, превращаться в кресло. Колченог оказался в сидячем положении. Выглядел он очень торжественно, но и немного испуганно. Действительно, еще неизвестно, что с ним сотворил этот мертвяк. Боли, правда, он никакой не чувствовал. Ни во время операции, ни сейчас. Колченог со страхом решился, наконец, посмотреть на свою ногу и не узнал ее. Нечто узловатое, перекрученное и изогнутое превратилось в ровную гладкую ногу, которую он видел давным-давно в юности да уж и забыл, когда видел. Колченог сначала побледнел, потом покраснел, потом растерянно огляделся по сторонам, толком никого не разглядев.
— Ну, давай-давай, старый пень, слезай! — поторопил его Кулак. — Че головешкой-то крутишь, как мертвяк? Народ ждет…
Колченог глубоко вздохнул и потянулся к костылям, прислоненным сбоку от лежанки.
— Не нужны тебе, Колченог, костыли, — твердо сказала Нава. — Вставай и иди!
Колченог испуганно посмотрел на нее, но подчинился — осторожно сполз ногами вперед с кресла-лежанки и встал на землю, не отпуская опоры.
— Иди! — сказала Нава приказным тоном.
Колченог послушно сделал шаг, еще один, покачнулся, удержался в равновесии — все-таки отвык ходить на нормальных ногах.