«Я это знаю, – подумал Хань Цзы. – К Вирломи, ведущей свое жалкое войско из плохо вооруженных добровольцев на верную смерть. К Юлию Цезарю, истекающему кровью на полу сената и бормочущему о предательстве. К Адольфу и Еве, лежащим мертвыми в подземном бункере, пока над их трупами рушится от взрывов их империя. Или к Августу, который размышляет о преемнике, понимая, что в любом случае придется все передать отвратительному извращенцу, своему… пасынку? Кем на самом деле приходился ему Тиберий? Как ни печально, но именно так неизбежно кончают империи. Ибо в любой империи на самый верх поднимаются борющиеся за власть бюрократы, убийцы или военачальники.
Неужели я хочу всего этого для своего народа? Я стал императором, поскольку только так мог свергнуть Снежного Тигра, не дав ему убить меня первым. Но Китай не нуждается в империи. Китай нуждается в хорошем правительстве. Китайцы должны оставаться дома и зарабатывать деньги или путешествовать по миру, зарабатывая еще больше денег. Они должны заниматься наукой и литературой, будучи частью человечества. А их сыновья не должны больше гибнуть в бою или собирать с поля боя тела убитых врагов. Им нужен мир».
Известие о смерти Боба постепенно распространилось за пределы Армении. Как ни удивительно, Петра его услышала по мобильному телефону в Москве, она продолжала командовать войсками, завершавшими захват города. Новость о сокрушительной победе Хань Цзы дошла до нее, но не до публики. Ей требовался полный контроль над городом, прежде чем люди узнают о случившейся катастрофе, чтобы в случае чего обуздать их возможную реакцию.
Звонил ее отец. Голос его звучал хрипло, и она сразу же поняла, что он хочет ей сообщить.
– Солдаты, эвакуированные из Тегерана… вернулись через Израиль. Они видели… Джулиана с ними нет…
Петра прекрасно знала, что произошло. Более того, она была уверена: Боб постарался сделать все возможное, чтобы солдаты увидели именно то, что нужно. Но приходилось играть роль, произнеся ожидавшиеся от нее слова:
– Его оставили там?
– Привозить назад… было нечего… – Отец всхлипнул. Петра порадовалась, что отец все же полюбил Боба. А может, он плакал лишь от жалости к дочери, едва ставшей женщиной и уже успевшей овдоветь. – Дом, куда от вошел, взорвался. Полностью испарился. Он не мог выжить.
– Спасибо, что сообщил, папа.
– Я знаю, все это… А что с детьми? Возвращайся домой, Пет, мы…
– Когда закончу с войной, папа, – вернусь. Погорюю о муже и позабочусь о детях. Сейчас они в хороших руках. Я люблю тебя. И маму. Со мной все будет хорошо. Пока.
Она отключилась.
Стоявшие вокруг офицеры вопросительно взглянули на нее. Что она такое сказала насчет горя о муже?
– Это сверхсекретная информация, – пояснила Петра. – Она лишь придала бы сил врагам Свободного Народа. Но мой муж… он вошел в дом в Тегеране и взорвался. Вряд ли там кто-то мог выжить.
Они слишком плохо ее знали – эти финны, эстонцы, литовцы, латыши. Вряд ли иначе они ограничились бы искренней, но не вполне уместной фразой: «Нам очень жаль».
– Нас ждет работа, – сказала она, избавляя от необходимости искать новые сочувственные слова.
Они никак не могли знать, что видят перед собой не железное самообладание, но холодную ярость. Одно дело – потерять мужа на войне. Но потерять его из-за того, что он отказался взять тебя с собой…
Нет, так нечестно. В конечном счете она и сама решила бы так же. Оставался еще ненайденный ребенок. И даже если он мертв или просто никогда не существовал – откуда они могли знать, сколько вообще было детей, кроме как со слов Волеску? – пятеро нормальных малышей не заслужили столь радикальных перемен в жизни. Примерно как если вынудить здорового близнеца провести всю жизнь на больничной койке лишь из-за того, что его брат в коме.
«Я бы выбрала то же самое, будь у меня время», – подумала Петра.
Но времени не было. Жизнь Боба уже висела на волоске. И Петра его теряла.
Она с самого начала знала, что так или иначе это произойдет. Когда он умолял ее не выходить за него замуж, когда настаивал, что не хочет детей, – он всего лишь не хотел, чтобы ей довелось пережить то, что она переживала сейчас.
Но от осознания, что это ее собственная вина, ее свободный выбор, вера, что так будет лучше, ей было нисколько не легче. Только хуже.
И потому она злилась – на себя, на человеческую природу, на сам факт, что она человек и потому ничто человеческое ей не чуждо, хочется ей этого или нет. Она желала иметь детей от лучшего мужчины из всех, кого она знала, желала остаться с ним навсегда.
Но при всем при этом ей хотелось идти в бой и побеждать, перехитрить врага, одолеть его, лишив всех сил, а затем гордо стоять над проигравшим.
Ей внушала ужас одна лишь мысль, что она любит военное противостояние не меньше, чем тоскует по мужу и детям, и что первое позволяет не думать о втором.
Когда началась стрельба, Вирломи ощутила невольное возбуждение, но вместе с тем и тошнотворный страх – как будто знала некую ужасную тайну, которую не желала слышать, пока выстрелы не заставили окончательно ее осознать.