— Вот так и здесь: старинный поэт, сложивший эту историю, специально оставил самые страшные места вне повествования — как, знаете, дети боятся «черной руки» или «красной простыни» — так и тут. Поэт не в том смысле, что истории такой не было — нет сомнений, что Варлаам существовал. Потом он прославился, да и известно, где он умер, где был похоронен, где обретаются мощи, — но ведь любой пересказ этого жития поневоле примет на себя часть личности сказителя: как вы услышали это от меня. И, как в любой великой истории (а для меня она на линии Шекспира и Гомера), здесь есть и дополнительный, особенный смысл, который, может быть, окажется самым важным. Он — об избавлении от плоти. Не случайно наш наивный сказочник подчеркивает, что бедная матушка покойная, в которую вселился бес, — босая. Это ведь не просто чтобы описать глубину ее распутства: достаточно того, что мужняя жена целуется с чужим человеком, да еще еретиком. Вовсе нет: нужно, чтобы сначала представили ее живой, во всех подробностях, как ее чистая ножка, не привыкшая, наверное, к дорожной грязи, становится прямо в лужу — и как на белой-белой коже появляются брызги…
— Вы, батюшка, в синематограф, наверное, часто ходите? — вновь не утерпел Лев Львович.
— Бывал-с, — с достоинством отвечал отец Максим.
— А вам это не запрещено?
— Специального синодального указа не было, а по постным дням я и не хожу. А с чего вдруг вы заговорили о синематографе?
— Потому что очень уж вы живо это воображаете, словно съемка идет крупным планом: сначала — лужа, в луже лежит свинья. Рядом дом священника. Из него выглядывает простоволосая красотка. Смотрит направо, налево…
— Так, значит, это вы для вида «Биржевые ведомости» читаете, а на самом деле слушаете, о чем мы тут шепчемся с Серафимой Ильиничной?
— Голос у вас, батюшка, чисто иерихонская труба. Иерихонцы тоже, наверное, отвлеклись от своих «Ведомостей», когда евреи у них под стенами затрубили.
— Ну это лестное сравнение. Прощаю вас, голубчик, за то, что вы меня перебили, хотя и не стоило. Еще одну фразочку последнюю — и займемся наконец вашим чаем. Так вот: эта воля воображению, особенно мужскому, нужна для контраста — чтобы потом лучше представлять, как плоть эта, совсем еще недавно живая, теплая, прелестная, известная убийце лучше, чем собственная, медленно тлеет у него на глазах. Плывет он, бедненький, по Белому морю: серое небо, серая вода, туман, барашки пены на волнах, холодно невыносимо. Где-то за туманом кричат птицы: знаете, там водятся какие-то такие особенные чайки — крупные, с желтым изогнутым клювом. Я их почему-то терпеть не могу, хоть и тоже Божье создание. И вот — кричат чайки, свистит ветер, бьет в парус (вы помните, что лодка была с парусом?), волна качает — и один этот несчастный гребет веслами и не сводит глаз с дубового гроба, где тлеет его любимая. Вот ужас-то. Все, я кончил, давайте ваш чай.