Вернемся, впрочем, к нашему распорядку. Девочка просыпалась и, будучи прекрасным образцом здорового младенца, немедленно оглашала весь дом своими криками. Кормилица, ночевавшая с ней в одной комнате, ее подхватывала, перепеленывала и прикладывала к своей исполинской груди, но за эти несколько секунд весь дом уже успевал проснуться. `A propos de исполинская грудь: несчастный автор «Пола и характера», который как-то не идет у меня из головы, очень бы порадовался тому странному круговороту причуд, который связан был в то время с грудным вскармливанием. Сама Мамарина кормить девочку не хотела, поскольку это, по ее мнению, сказалось бы на ее фигуре — да и было это среди сливок вологодского общества (прошу прощения за каламбур) не принято. При этом молоко у нее все прибывало и прибывало, так что ей приходилось перебинтовывать и утягивать грудь, бешено завидуя собственной кормилице, которая у нее на глазах кормила ее дочь, явно и совершенно недвусмысленно наслаждаясь этим занятием. Собственный же ребенок кормилицы был отдан в приют (муж ее был в солдатах, а младенца она прижила благодаря какой-то романтической истории), она его там навещала и даже, полагаю, подкармливала тайком, даром что была законтрактована Рундальцовыми. Конечно, самым естественным и желанным для Мамариной было бы, рассчитав явно раздражавшую ее кормилицу, кормить Стейси самостоятельно, к чему рвалось все ее естество, но столь же животный страх утратить собственную привлекательность волил ее от этого отказываться.
С первым детским писком, а иногда до него просыпалась и я. По первоначальным условиям завтрака мне не полагалось, но в какой-то момент то Клавдия, то повариха Жанна Робертовна стали приносить мне по утрам чайник с кипятком, чайничек с заваркой и либо бублик, либо сайку; сахар у меня был свой. Иногда я, не дожидаясь, шла на кухню, где уже растоплена была печь и Жанна Робертовна, необыкновенно мрачная с утра, гремела какими-то сковородками или на ломаном русском препиралась с мясником, пришедшим с черного хода и ухмылявшимся в свои густые пшеничные усы. Опровергая национальные стереотипы, была она ужасно неразговорчива — не только с утра, но и вообще. Сперва мне казалось, что ее давит какая-то мрачная тайна или трагедия, случившаяся в прошлом, но потом, сблизившись с ней, я поняла, что она была не то чтобы глупа, но как-то отстранена от мира. Мне иногда казалось, что происходящее вокруг скользит по поверхности ее сознания, оставляя там совсем ничтожные следы: поток событий подхватил ее из родной Тулузы или Дижона, перенес в далекую Россию, поставил к плите, убрал от плиты и сделал воспитательницей, потом опять пригнал к очагу — и на каждом новом месте она, не успев оглянуться по сторонам и вдуматься в произошедшее, приступала к работе.
Сама она была, кажется, не слишком чистоплотной, но при этом все кухонные принадлежности у нее не просто содержались в идеальной чистоте, но хранились в специальном, чуть не ювелирном порядке: например, одиннадцать ножей (я специально посчитала) висели на одиннадцати крючках, выстроившись по размеру — от маленького, для вырезания картофельных глазков, до самого длинного, предназначенного не знаю для чего, да и знать не хочу. Вы думаете, что я так подробно рассказываю о ножах из-за того, что один из них несколько глав спустя станет орудием убийства? Нет, опасность придет с другой стороны. Работала она с механическим повторением движений, словно у заводной куклы, мягкими, размеренными жестами: три раза провела масляной тряпочкой по сковородке в направлении по часовой стрелке, три раз против — никогда не сбивши ритма и не переменив число повторений. В минуты, когда у нее наступал перерыв в делах, она просто сидела, уставившись в одну точку, и иногда шевелила губами, как будто считая или молясь: может быть, она отсчитывала минуты отдыха? Сидеть так могла буквально часами, но по первому зову без признаков раздражения выходила из транса и снова принималась шваркать ножами и греметь сковородками. Ела она всегда у себя, спала в каморке у кухни. Странное она была существо! Интересно, кстати, на что она тратила свое жалованье: за все время, что я провела в доме Рундальцовых, она никогда не купила себе ни одной обновки, а ходила всегда в одном и том же затрапезе.
Ко мне она, кажется, благоволила: сперва я думала, что из-за моего знания французского языка, но позже сообразила, что все обитатели этого дома тоже должны его знать. Более того, когда я как-то попробовала разговорить ее на французском, она немедленно замкнулась, как будто захлопнула створки раковины, и после продолжительного молчания заговорила уже на русском. Выговор у нее был странный: она не только грассировала, но и целиком заимствовала французский синтаксис — например, когда я предложила ей помочь убрать чашки после вечернего чая, она отвечала: «Это я — та, кто унесет и вымоет посуду». Впрочем, и вообще разговаривала она весьма редко.