Эта деятельность могла бы продолжаться довольно долго, если бы его помешательство этим и ограничилось, — но и бытовые его привычки с годами сделались слишком экстравагантными. Профессор жил бобылем; готовила и убирала ему приходящая прислуга, которая в какой-то момент, обеспокоившись странностями патрона, написала его сыну (взяв адрес с пасхальной открытки) большое, в высшей степени искреннее, хотя и совершенно неграмотное письмо. Отец Максим, расшифровав ее каракули и разволновавшись, прилетел, найдя отца в состоянии чрезвычайного умственного повреждения, которое, благодаря его учености, приобрело особенные патологические формы. Монахов-fils, повидавший (а тем паче слышавший на исповеди) за годы служения всякого, был почти шокирован тем, какие стройные ажурные конструкции успел возвести могучий ум его рушившегося в помешательство отца. Обычный бред преследования порождал у него сюжеты, которым позавидовал бы и сочинитель Ната Пинкертона: якобы враги и завистники не только старались похитить у него главное его открытие, но хотели и вовсе сжить его со свету. Опасаясь отравления, он заставлял свою стряпуху пробовать наперед все приготовленные ею кушанья; за водой ходил самолично, причем, по ветхости своей, мог принести разом не более трети ведра. Выходя по крайней нужде из дома, оставлял на входе сложную систему примет и сторожков, чтобы помешать неизвестным вра-гам тайком проникнуть в квартиру и пропитать его одежду смертельным ядом.
Оценив масштабы бедствия, отец Максим вызвал телеграммой свою жену, которая, оставив тогдашних двух или трех детей на попечение двоюродной сестры, приехала к мужу на помощь. Завидев сноху (которая вновь была брюхата), профессор как-то немного подобрался и отчасти даже пришел в себя: стройная картина мира, которой он себя окружил, при виде молодой и чрезвычайно практичной родственницы дала вдруг трещину, обнаружив свою искусственную природу. В несколько дней они устроили консультацию у доктора Вырубова, главного воронежского психиатра, который после доверительной беседой с пациентом хоть и прописал ему какие-то порошки, но прежде всего посоветовал сменить обстановку и жить с семьей. В результате в Вологду они вернулись втроем: багаж их состоял из семьдесяти трех деревянных ящиков с библиотекой профессора.
С тех пор он жил в окружении любимых книг на втором этаже их просторного дома, проводил целые дни за учеными трудами (которые никуда не посылал и нигде не печатал); иногда рассеянно играл с внуками, которых так и не смог, несмотря на алфавит, запомнить по именам. Несколько странностей, которые вполне можно было провести по разряду чудачеств, у него осталось, но абсолютно невинных. Он был, в частности, совершенно заворожен текущей водой: мог часами стоять на берегу реки, наблюдая за ее движением. Весной, когда таял снег, он прогуливался вдоль бегущих по улицам ручейков, от самого истока до устья, когда они, устремившись вниз по крутому берегу, находили свой вечный покой, растворяясь в мутноватых водах Вологды. Из всех его масштабных фальсификаций он оставил лишь одну привычку, до наших дней непобежденную: он очень любил рисовать географические карты, делать на них загадочные пометы, запечатывать в бутылки и отправлять вниз по течению. Всякий раз, когда ему удавалось ускользнуть из-под присмотра (так-то его старались одного на улицу не выпускать), он, неся заготовленную заранее бутылку в кармане пальто, стремился к реке, чтобы, неожиданно сильным движением размахнувшись, запустить ее на самую середину. Впрочем, его быстро ловили и отводили домой. Шел он совершенно безропотно, хотя и загадочно улыбаясь.
Так за разговорами (имеющими отчасти одностороннюю форму, поскольку я в основном помалкивала) проходило несколько часов, когда Мамарина вспоминала вдруг о своем родительском долге и при помощи все того же колокольчика вызывала кормилицу, которая и являлась с малюткой на руках. Удивительно, но, проведя несколько лет в обществе бедных сироток, ныне возвращенных в приют и, кажется, полностью ею забытых, Мамарина не понимала, что ей делать с ребенком. Животный инстинкт велел ей ее кормить, держать в чистоте, не давать ей замерзнуть (как тигрица, вылизав малыша, обогревает его своим телом): но дочь ее была накормлена, вымыта и одета другой женщиной, хоть и состоявшей у нее на жалованье, но телесно полностью от нее отъединенной. Видно было, как эти внутренние позывы крупной здоровой самки пытаются покорить ее несчастное, все изломанное, искусственное человеческое сознание, которое с трудом удерживает их в узде. Приняв из рук кормилицы спеленутый сверток, она несколько минут держала его на руках, слегка покачивая. Занятие это быстро, впрочем, ей надоедало. Иногда она потом передавала девочку мне, вроде бы намекая этим жестом, что статус крестной дает мне некоторые права, но наделяет при этом и несомненными обязанностями.