Внезапно пароход исторг из себя чудовищный звук, от которого, казалось, мирно спящие в своих последних обителях монахи должны были встрепенуться и выйти из могил (вот, кстати, была бы картина!). Когда слышишь пароходный гудок с берега, он ощущается чем-то вроде прощального стона, который издает корабль перед тем, как отправиться в полное опасностей странствие: напротив, когда он раздается прямо над твоим ухом, да еще когда ты того не ожидал, в нем звучит такое бесконечное звериное торжество, что просто захватывает дух. Не видя на берегу никакой реакции, матросы начали снимать парусину с одной из двух шлюпок, готовясь спустить ее на воду, но тут кто-то из сочувствующих (а на палубе, привлеченная неожиданной остановкой, собралась уже целая толпа) заметил человеческую фигурку, спешно спускающуюся к берегу.
«Это он, — прошептала Мамарина где-то у моего плеча. — Слава Богу». Невысокий щуплова-тый человек, одетый в крестьянское платье, быстро, несмотря на видимую хромоту, добрался до берега, где, наполовину вытащенная из воды, стояла небольшая плоскодонка, похожая на рыбацкие лодки, в изобилии встречавшиеся нам по пути. Очень ловко он столкнул ее в воду, запрыгнул сам и, стоя, орудуя шестом, как гондольер, повел к пароходу. Вскоре, впрочем, лодка вышла на глубину, так что, отставив шест, он сел на банку и резво заработал веслами. Через две-три минуты лодка была уже под пароходным бортом, с которого ему подали канат. Матрос подтащил ее поближе к нашему кораблю и закрепил их борт о борт; на носу тем временем, судя по доносящимся звукам, спускали якорь.
В докторе Веласкесе прежде всего поражали глаза: небольшие, серые, колючие, которыми он быстро обмеривал собеседника, словно прикидывая, как его нарисовать (или как набить из него чучело). Их быстрые движения странно контрастировали с полной неподвижностью совершенно бесстрастного лица, тем более полускрытого сейчас клочковато росшей белокурою бородою. Движения его были скупы, но точны — вообще он больше всего напоминал хищного зверька, какого-нибудь хорька или горностая — небольшого, подвижного и смертельно опасного. Впрочем, при виде Мамариной, самозабвенно машущей ему с палубы, он все-таки улыбнулся, отчего его жесткие черты мигом смягчились.
К счастью, на воде почти не было волнения, иначе наша высадка грозила бы затянуться. Сперва в лодку спустился (между прочим — неожиданно грациозно) Лев Львович, обменявшись с доктором каким-то медвежьим рукопожатием: не ладонь о ладонь, как здороваются взрослые мужчины (диковинный обычай, первое время крепко меня изумлявший), а сцепившись на секунду руками с полусогнутыми пальцами. Далее, стоя вдвоем в лодке, они перегрузили в нее весь наш багаж, который им подавали матросы, после чего помогли спуститься Клавдии. Она, покачиваясь и хватаясь за руку помогавшего ей Рундальцова, прошла на корму, где плюхнулась на скамью и так вцепилась в борта, что у нее побелели пальцы. Лев Львович пристроился на носу, а доктор, ловкий, как обезьяна, двумя движениями отцепив лодку, споро погнал ее к берегу. Там мужчины вдвоем подтянули ее повыше, мигом перекидали все вещи на траву, вывели Клавдию, которая в изнеможении присела на один из чемоданов и, судя по всему, погрузилась в транс. Следующим рейсом доктор перевез Мамарину, Стейси и кормилицу: я собралась было с ними, чтобы не разлучаться с девочкой, но Мамарина со своей ядовитой слащавой улыбкой смерила меня взглядом и попросила остаться, как она выразилась, «до следующей ходки». Мне это показалось актом чистого самоутверждения: лодка, несмотря на кажущуюся хрупкость, явно была рассчитана на больший груз, да и была я гораздо субтильнее Елизаветы Александровны (о чем я ей, понятно, говорить не стала). Наконец, в третий и последний раз доктор вернулся за отцом Максимом, Шленским и мной: может быть, кстати, я была несправедлива к Мамариной и ей хотелось остаться с доктором наедине, чтобы предупредить его на наш счет — хотя он и был знаком со священником, но наше с Альцестом прибытие было для него совершенным сюрпризом.