Читаем Тень жары полностью

Усевшись с ногами на бабушкин купеческий диван, я наблюдала, как он осваивается в новом месте: щупает корешки книг, щупает мои насупившиеся лыжи (три времени года они стоят, уткнувшись носом в угол, как наказанный за непослушание школьник) и осторожно присаживается на диван, точно опасаясь запретного соприкосновения с музейным раритетом (впечатление справедливо: диван мой — долгожитель; резьба, извиваясь, ползет по краю спинки и блеет какой-то путаный орнаментальный текст черного дерева; боковые спинки уютно выставляют локти в пухлых нарукавниках кожаной обивки; и ложе еще мускулисто, под кожей перекатываются тугие бицепсы — умели раньше мебель мастерить!). И дальше наблюдаю, как, покосившись на Веселого Роджера, хранителя моего девственного ложа, он поднимается, прохаживается вдоль стеллажей, растворяя туманные отражения лица в стеклах, и недоуменно ощупывает груду машинописных листов, возвышающуюся на рабочем столе (тоже бабушкина мебель, тех же древних негритянских кровей, что и диван):

– Х-м… Твое?

Мое — ветхие останки прошлой жизни; листы пожелтели, скрючились, греют гербарийно засохших тараканов; мое — опавшая крона диссертационного древа. Название ее я теперь и не выговорю… Однако можно рискнуть; кажется, звучит примерно так: "Проблема социальной детерминации искусства в работах прогрессивных мыслителей Латинской Америки" — Господи, какая тарабарщина! Груда кособоких, рахитично шаркающих текстов, глыбы глав, бетонные блоки параграфов, мертвый синтетический язык и долгий шлейф библиографии: произведения классиков, официальные документы съездов, угрюмые догматики вроде Агостии, Мариатеги, Арисменди, Тейтельбойма, Корвалана, Кастро, пересыпанные нашими отечественными эстетствующими ортодоксами; и все это для шарма расшито блестками, пусть и грубо, белыми нитками, пристроченными: Маркес, Картасар, Астуриас, Неруда, Льоса, Отера-Сильва, Онетти, Фуэентес… Тускло где-то мерцал Борхес — впрочем, он был решительно спорот научным руководителем.

– Детерминация? — Зина в мучительном раздумье сдвинул брови. — А что это значит?

А черт его знает: я и прежде-то не разбирала смысл этого понятия, а теперь и подавно не разберу; и слава Богу, что эта бумажная уродина, это в муках созревшее во мне дитя, этот недоносок с грацией неандертальца и ухватками вышибалы, так и не объявил свой младенческий крик в какой-нибудь сомлевшей от запаха пота и тоски аудитории, — не дошло дело до защиты.

Я вспомнила: деньги… Отдала Зине конверт, перетянутый резинкой, он небрежно сунул его в карман. Ушел он часа в четыре. Я предложила подвезти, он отказался.

Остаток дня я провела на диване. Попробовала читать, но минут через десять отложила книгу.

Отчего-то меня тянуло в Дом с башенкой.

Да, надо сходить — возможно, Иван Францевич уже вернулся.

Странно: в последнее время он редко выходил; в магазин, разве что, в сберкассу за пенсией — ходить ему стало совсем тяжело.

Дверь я открыла запасным ключом, позвала. Никто не откликнулся.

Не нравится мне все это, и в первую очередь не нравится — воздух нежилья. Я прошла в комнату и зажгла свет. Протерла пыль, уселась за круглый обеденный стол — прямо под нашим старым добрым небом.

Я всегда ощущала его как некую звуковую материю, — в моей личной картотеке звуков много чего хранится… Сигнальное покрикивание татарина-старьевщика: "Ста-а-а-а-рьл!.." — головка фразы стоит высоко у верхних окон; туловище же и, тем более, хвост клубящейся мешаниной гортанных хрипов растекаются у земли и пенятся, как кусок карбида в луже. А вот — сдержанное, целомудренное чпоканье домино под старой липой… Или внезапное, точно от щекотки, взвизгивание электрички где-то вдалеке — в той стороне, где железная дорога. Термоядерный взрыв вороньего крика в сквере, рассыпающийся на множество мелких, острых осколков, кувырком летящих с высоких тополей, а вслед за взрывом — бурные аплодисменты испугавшейся вороньей стаи… Шорохи в зарослях боярышника — безжалостно, густо, в упор расстрелянного сочной, поспевающей шрапнелью… И что там еще хранится в картотеке?

Есть монотонное, бесконечно вытянутое бубнение радиоприемника за распахнутым окном на третьем этаже — там, в темных уютных глубинах комнаты, прорастает гладкокожий фикус. И скрученное жгутом журчание водяной струи, сочащейся из крана, — к этому крану, высунувшемуся из цоколя, наш дворник Костя прикручивает черную жилу шланга для ежеутренних орошений двора; шланг шипит коброй, а вырывающаяся из него струя вся инкрустирована радужными зернами. И будто даже бордюрный камень в молочной пенке тополиного пуха, и липовый летунок, штопором ввинчивающийся в теплый воздух, и зеленые вспышки травы в трещинах асфальта, и ночное копошение шампиньонов в черной земле сквера, и шевеление теней, неряшливо измазавших двор, и растекание зеленоватой плесени под низкими сводами арочных проходов — все, все, все имеет свой опознавательный звуковой знак…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Другая правда. Том 1
Другая правда. Том 1

50-й, юбилейный роман Александры Марининой. Впервые Анастасия Каменская изучает старое уголовное дело по реальному преступлению. Осужденный по нему до сих пор отбывает наказание в исправительном учреждении. С детства мы привыкли верить, что правда — одна. Она? — как белый камешек в куче черного щебня. Достаточно все перебрать, и обязательно ее найдешь — единственную, неоспоримую, безусловную правду… Но так ли это? Когда-то давно в московской коммуналке совершено жестокое тройное убийство родителей и ребенка. Подозреваемый сам явился с повинной. Его задержали, состоялось следствие и суд. По прошествии двадцати лет старое уголовное дело попадает в руки легендарного оперативника в отставке Анастасии Каменской и молодого журналиста Петра Кравченко. Парень считает, что осужденного подставили, и стремится вывести следователей на чистую воду. Тут-то и выясняется, что каждый в этой истории движим своей правдой, порождающей, в свою очередь, тысячи видов лжи…

Александра Маринина

Прочие Детективы / Детективы