"Наконец-то мы потеряли из виду Ко-ринг. За несколько дней я, пожалуй, не провел внизу и двух часов. Я остаюсь на палубе день и ночь, и дни и ночи катятся над нами одни за другими, длинные или короткие, кто может сказать? Всякое чувство времени теряется в монотонности ожидания, надежды и желания - всегда одного и того же: продвинуть судно к югу. Продвинуть судно к югу.
Результат получается странно-механический; солнце подымается и опускается, ночь восходит над нашими головами, словно кто-то под горизонтом поворачивает колесо... Как чудесно и как бесцельно! И пока длится это жалкое зрелище, я шагаю, шагаю по палубе. Сколько миль я прошел по юту этого судна! Упорное, безостановочное паломничество, которое разнообразят короткие экскурсии вниз, взглянуть на мистера Бернса. Я не знаю, может быть, это только кажется, но он как будто становится крепче с каждым днем. Говорит он немного, так как, по правде сказать, положение не располагает к праздным разговорам. Я замечаю это даже на матросах, когда они ходят или сидят на палубе. Они не разговаривают друг с другом.
Мне приходит мысль, что если существует невидимое ухо, улавливающее шепоты земли, оно не найдет на ней места молчаливее этого судна...
Да, мистеру Бернсу нечего сказать мне. Он сидит в своей койке, без бороды, со своими огненными усами и с выражением молчаливой решимости на белой как мел физиономии. По словам Рэнсома. он съедает все, что ему приносят, до последней крошки, но, по-видимому, спит очень мало. Ночью, спускаясь вниз набить себе трубку.
я замечаю, что даже и спящий, лежа на спине, он имеет очень решительный вид. Взгляд, который он искоса бросает на меня, если не спит, как будто выражает досаду, что его прервали во время какой-то трудной умственной работы. А когда я выхожу на палубу, мой взгляд встречает установленное расположение звезд, не затянутых облаками, бесконечно утомляющих. Вот они: звезды, солнце, море, свет, мрак, пространство, великие воды; грозное творение семи дней, в которое человеческий род попал непрошеным, словно по ошибке. Или же его заманили.
Как заманили меня на это ужасное, это преследуемое смертью судно".
* * *
Единственным пятном света на судне ночью был свет ламп нактоуза, освещавший лица сменяющихся рулевых; остальное тонуло во мраке - и я, шагающий по юту, и люди, лежащие на палубе. Все они были так обессилены болезнью, что некому было стоять на вахте. Те, которые были в состоянии ходить, оставались все время наверху, лежа в тени на верхней палубе, пока отданное мною громким голосом приказание не поднимало их на ослабевшие ноги - маленькую, ковыляющую кучку, терпеливо движущуюся по судну, без ропота, без перешептываний. И каждый раз, как мне приходилось повышать голос, я делал это с угрызениями совести и мучительной жалостью.
Затем, часа в четыре утра, на баке, в камбузе зажигался свет. Верный Рэнсом, с больным сердцем, невосприимчивый к заразе, невозмутимый и энергичный, готовил утренний кофе для экипажа. Вскоре он приносил мне чашку на ют, и тогда-то я позволял себе опуститься в свое палубное кресло и заснуть на два-три часа. Без сомнения, я иной раз слегка задремывал, если на секунду, в полном изнеможении, прислонялся к поручням, но, по совести говоря, я не замечал этой дремоты, разве только в мучительной форме конвульсивных вздрагиваний, которые появлялись у меня, даже когда я ходил. Но с пяти часов и до восьмого часа я откровенно спал под бледнеющими звездами.
Я говорил рулевому: "Позовите меня, если надо будет" - опускался в кресло и закрывал глаза, чувствуя, что для меня на земле не существует сна. Затем я не сознавал больше ничего, пока между семью и восьмью не чувствовал прикосновения к своему плечу и не видел над собою лица Рэнсома с его слабой, грустной улыбкой и ласковыми серыми глазами, как будто он нежно подсмеивался над моей сонливостью. Иногда второй помощник приходил наверх и сменял меня во время утреннего кофе. Но, в сущности, это не имело значения. Обыкновенно бывал мертвый штиль или слабый бриз, такой переменчивый и мимолетный, что, право, не стоило ради него трогать брасы. Если ветер крепчал, то можно было положиться на предостерегающий крик рулевого: "Паруса забрали", который, точно трубный глас, заставлял меня подскакивать на целый фут от полу. Эти слова, мне кажется, заставили бы меня очнуться от вечного сна. Но это бывало не часто. С тех пор я никогда не встречал таких безветренных восходов.
И если случалось, что второй помощник был здесь (у него обычно каждый третий день не бывало лихорадки), то я заставал его сидящим на световом люке в полубесчувственном состоянии и с идиотским взглядом, устремленным на какой-нибудь предмет поблизости - конец, планку, утку, рым.