Хотя город был маленький, все его жители ужасно куда-то спешили. Мчались опрометью телеги, возницы щелкали кнутами, заставляя лошадей ускорять шаг. Евреи с развевающимися бородами бегали неизвестно зачем взад-вперед, туда-сюда. Иногда они встречались, обменивались, не останавливаясь, парой слов и сразу же разбегались. Собаки носились по мостовой, а кошки торопливо пересекали улицу поперек, с одной стороны на другую.
Бежал и я, всегда посреди дороги, по щиколотку в песке, стараясь (впрочем, безрезультатно) поднимать еще большие, чем от повозок, столбы пыли. Как правило, сначала по главной улице, потом около двух маленьких, почти одинаковых домиков сворачивал направо, к площади, на которой стоял двухэтажный дом, заскакивал на работу к отцу и спрашивал, есть ли у него деньги. Если деньги у отца уже были, я бежал дальше по широкой улице на другой конец города к магазину Зильберштейна. Цель, к которой я стремился, была видна издалека: низкий, крытый ржавым железом дом, длинная очередь, выстроившаяся перед закрытой еще дверью, одно хилое, порыжевшее от жары деревце акации, два маленьких окошка, до середины задернутых белыми занавесочками, угол и боковая стена дома Зильберштейна, белая, голая, без окна.
Дом Зильберштейна стоял на улице последним, так что справа от этой стены было уже только пустое небо. За домом еще неразличимый отсюда двор резко обрывался крутым откосом, усеянным обломками кирпичей, черепками разбитых глиняных горшков и разными диковинными железками. Еще правее тянулись — видимые только, если встать около дома Зильберштейна и посмотреть вниз, — широкие плоские зеленые луга, а по ним, извиваясь, текла река.
Я бежал и, приближаясь, все отчетливее видел стоящую в очереди маму в светло-коричневом платье и большой соломенной шляпе. И вот я был уже близко, подлетал к маме, она наклонялась, и я шептал ей на ухо, что у отца уже есть деньги. Вставал в очередь, а мама говорила: «Стой здесь и жди, пока не вернусь», — и бежала к отцу за деньгами. Взрослые не умеют по-настоящему бегать, так что мама, скорее, торопливо семенила, потом шла нормально, затем снова пробегала пару шагов.
Так или иначе, она отдалялась довольно быстро, а вскоре подъезжал на подводе Зильберштейн, щелкая кнутом и покрикивая на лошадей, потому что было немного в гору. Люди в очереди говорили: «Добрый день, пан Зильберштейн!» — «День добрый, день добрый, кому добрый, а кому не очень», — отвечал Зильберштейн и сперва давал лошади овса и воды, а потом снимал с телеги мешки (иногда кто-нибудь из очереди помогал ему, если мешок был тяжелый) и расставлял их у стены. После с помощью жены выносил длинный, выкрашенный коричневой краской стол, устанавливал на нем весы и принимался развязывать мешки. Лишь тогда можно было увидеть, что в них лежало. В основном фасоль, горох, крупа и мука. Зильберштейн крупными буквами писал мелом на черной табличке цену, например 15 200 000, втыкал табличку на палочке в фасоль, и так далее, по очереди. Но прежде чем приступить к торговле, выпивал большой стакан какой-то мутной жидкости, вытирал платком вспотевшее лицо, поправлял на голове ермолку и только тогда начинал продавать.
Я глядел на дорогу, не идет ли мама. Терял терпение, потому что очень хотелось ненадолго сбегать к реке. Иногда я выходил из очереди, чтобы посмотреть, как Зильберштейн торгует. Он был небольшой, худой, все его лицо заросло красно-коричневыми волосами — смешно, поскольку около кожи волосы были седые. Шея тонкая и жилистая, как стебель подсолнуха, и тоже заросшая. Он все время вертел этой своей худой шеей — то вправо, то влево. Я наблюдал, как Зильберштейн сворачивал из газеты кулек и наполнял его крупой, мукой или фасолью, взвешивал, досыпал, отсыпал, брал деньги, лез в ящик, рылся в куче банкнот, давал сдачу — и так по кругу. Это было скучно. Правда, Зильберштейн довольно часто прерывал торговлю, потому что появлялся какой-нибудь запыхавшийся молодой еврей с длинными редкими пейсами, или католик в фуражке, или даже какая-нибудь дородная дама в шляпе, что-то шептали ему на ухо, и тогда Зильберштейн говорил: «Пока не торгуем», ненадолго уходил в дом, потом довольно быстро возвращался, стирал тряпкой с табличек старые цены и писал новые: например, фасоль стоила теперь 16 000 000. В очереди говорили, что паршивый жид опять поднимает цены, но когда тот, кто это сказал, доходил до Зильберштейна, то говорил: «Добрый день, пан Зильберштейн», — и покупал два кило фасоли по 16 000 000.