Действия Адагумского отряда происходили при самых трудных условиях. Время было зимнее. Черкесы — это были шапсуги и натухайцы, — видя, что дело идет о самом существовании их, дрались с мужеством отчаяния, не давая отряду передышки. Земля шапсугов была покрыта дремучими лесами, облегчавшими партизанскую борьбу. Кроме постоянной вооруженной борьбы, отряд должен был вырубать леса для расчистки мест под станицы и для проложения широких просек, имеющих значение дорог. А жить приходилось зимой в палатках, так как, постоянно передвигаясь, отряд не мог копать землянок. Отец рассказывал, что согреваться в палатках они могли только мангалами, то есть угольными жаровнями, сидя в вечном угаре, потому что мангал, полный пылающих угольев, нагревал палатку только на минуту. Потухали уголья, и мороз снова охватывал ее. Приходилось вносить новый разожженный мангал. Спали, конечно, не разуваясь и не раздеваясь. Но нельзя было не умываться, и отец рассказывал, что, бывало, пока умоешь лицо — на усах и на волосах образуются ледяные сосульки. Самое железное здоровье не выдерживало такой жизни. А между тем и работа у отца шла усиленная, потому что и раненых, и больных было много. Шесть месяцев такой службы настолько расшатали силы его, что он наконец не выдержал и просил перевода на более спокойное место. В это время, в связи с той же операцией изгнания горцев, были восстановлены некоторые укрепления на берегу Черного моря, в том числе Новороссийск под наименованием Констан-тиновского укрепления. В нем был учрежден и военно-временный госпиталь. Отцу предложили занять в нем место исправляющего должность главного врача, и он с радостью согласился. Это произошло 3 августа 1862 года.
А мы между тем проживали в Темрюке. Для мамы опять наступили тяжелые времена тревоги. Даже в Севастопольскую кампанию жизнь отца не была так тяжела, как в Адагумском отряде. Помню один случай, который показывает, как были у мамы раздерганы нервы вечным беспокойством за него. На Крещение были у нас священники с обычным молебном. Когда они ушли, мама взглянула на дверь и обомлела: на ней был нарисован мелком крест. Здесь, в Центральной России, нет этого обычая, но на Юге духовенство, приходя на Крещение, рисует крест на дверях. Мама этого обычая не знала, и ей пришло в голову, что батюшка избрал такой способ известить ее о смерти отца. Крест был осьмиконечный, как и надмогильные, и по углам его буквы мелком, конечно неразборчивые. Думаю, что, вероятно, хотели написать: «I. X. Ни. Ка.» — «Иисус Христос НиКа». Но маме почудилось, что написано: «Ici git А. Т.». Она разрыдалась, не находила себе места и послала за Казимиром Казимировичем. Тот, узнавши от прислуги, что с барыней что-то делается, моментально примчался: «Что такое, Христина Николаевна?» Она была чуть не в истерике и, рыдая, начала умолять его: «Ради Бога, не скрывайте от меня. Вы, вероятно, знаете, что делается с Александром Апександровием?» Янковский сначала ничего не мог понять. «Христина Николаевна, да что вам пришло в голову? Почему вы думаете, что у него что-нибудь плохое?» Она с ужасом показала на дверь: «Вон священник нарисовал крест и надписал: “Ici git Александр Тихомиров”». Туг Янковский прояснился: «Христина Николаевна, я не знаю, что это за изображение, но священники только что были у меня и нарисовали такой же знак!» Разумеется, нетрудно было объяснить ей всю нелепость фантазии, пришедшей ей в голову. Ведь священник даже и не знает, конечно, что «ici git» по-французски значит «здесь покоится». Но мама была постоянно в таком нервном состоянии, когда у человека исчезает всякое рассуждение.
После зачисления отца в Адагумский отряд мы, конечно, лишились казенной квартиры и перебрались на другую, переменили даже две квартиры. На одной были что-то недолго, и о ней у меня осталось только одно воспоминание — об умнейшей собаке Казбеке, находившейся при доме. Он стоял довольно уединенно, на отлете, и Казбек, бывало, всю ночь обходил его кругом, как часовой, и лаял время от времени, предупреждая воров, что он стоит неусыпно на страже. Ещс на этой же квартире я стал бояться собак, по глупейшему случаю. Дом наш без двора, не огороженный забором, выходил прямо в поле, за которым, так с четверть версты, текла Кубань. Я полюбил ходить в это поле и любоваться дивным видом на реку. Берег спускался к ней довольно круто с большой возвышенности, под которой и текла Кубань, а за ней простирались необозримые плавни до конца горизонта. Однажды, когда я стоял и разглядывал эту картину, ко мне откуда-то подбежала большая собака. Кругом пустота, ни жилья, ни души, и я почему-то испугался и пустился бежать к дому. Собака за мной. Я мчался во весь карьер, а она за мной, очевидно, не имея ни малейших враждебных намерений, потому что, если бы захотела, могла бы двадцать раз свалить и искусать меня. Но я был в панике и, добежавши, весь запыхавшись, до дому, уже не смел больше ходить в поле и стал вообще бояться собак.