– Дурища ты, дурища. – Джунаид-хан неожиданно прервал храп, смахнул с лица платок. Жена, бедняжка, смертельно побледнела – и впрямь дура: прожив с ханом всю свою сознательную жизнь, как могла она забыть о его излюбленной хитрости притвориться спящим и подслушивать происходящие вокруг разговоры? – Обрадовалась, что ли? Раскаркалась… Правду говорят, корова в воде неразборчива, а баба – в мужике. Да только стара ты стала для этого. – Джунаид-хан оглядел хмурые лица сыновей, ядовито усмехнулся. – Чего нахмурились? Но она женой мне дольше, чем вам матерью, приходится… И никогда я на нее не полагался. Вы своим женам верите? Нет! И я своей жене не верю. Это проклятое семя изменщиц, готовых предать в любой час. Особенно в тяжелый, в испытанье… Не помню, рассказывал я вам притчу… Откуда, вы думаете, родилась поговорка: «Насколько верна собака, настолько жена неверна»?
Джунаид-хан натужно закашлял, хватаясь пальцами за виски, страдальчески поморщился – кашель, видимо, отдавался в голову. Немного помолчал, словно собираясь с мыслями, раскрыл было рот, чтобы рассказать притчу, которую в доме все слышали много раз из его же уст, как вдруг старшая жена перебила мужа на полуслове. Удивлению Эшши и Эймира не было предела, да и сама она, поражаясь своей неслыханной дерзости, заговорила тихо, но настойчиво:
– Послушай меня, отец. Хоть раз… Да прости великодушно, что посмела сказать тебе слово поперек. Если бы Аллах дал мне вторую жизнь, то и ее я бы посвятила тебе, мой великий тагсыр. Я молчала всю жизнь, словно родилась с отрезанным языком. Ты истязал меня – я молчала. Ты вымещал на мне все свои неудачи – и тогда я безмолвствовала. Ты без счета и меры обзаводился женами, наложницами… Легче подсчитать колодцы в Каракумах, где у тебя не было жены. И тогда я была нема, как рыба. Что мне до того? Ты одевал, кормил меня, сыновей моих растил… На тебе и кровь моих безвинных родичей, которых ты вырезал… И тогда я не разомкнула уст… Ты убил нашу дочь, сам, своей рукой – я не проронила и слова. Не потому, что я боялась за свою шкуру. Иль я бессердечная и дочери мне не было жаль? Видит Аллах, нет! Я исполняла долг жены, святой долг, предписанный мне законами адата и шариата, – молчать, и я молчала. И еще не сказала тебе ни одного слова поперек потому, что любила тебя, отца моих детей, таким, какой ты есть, – сильным и мужественным, жестоким и гордым… Мужчина, если он хочет стать повелителем, должен быть таким. Как ты!.. На моих глазах свершалось многое, от чего другая могла бы с ума сойти, но ты видишь – я в здравом уме, что даже тебе осмелилась возражать… Я всегда ходила, проглотив язык, ибо знала, что тебе нужна именно такая жена. Я старалась быть такой. Нелегко, ох, нелегко быть женою Джунаид-хана! Аллах свидетель, я не желаю твоей смерти, смерти моего хозяина и мужа, отца моих детей… Одному Всевышнему ведомо, кого он раньше призовет в свои небесные чертоги. Об одном прошу тебя, мой великий тагсыр! Заклинаю… Хоть на склоне лет своих, может быть, пред вратами Аллаха, – будь справедлив к ближним. Будь милосерден! Молю тебя и припадаю к твоим великомученическим стопам. Близким людям так нужно твое доброе слово, твой добрый взгляд…
В юрте воцарилась гробовая тишина. Эшши сидел понурившись, не зная, как вести себя. Ему хотелось выйти, чтобы не слышать, как отец, ставший особенно несносным в дни болезни, будет унижать мать, обзывая ее самыми последними словами, не гнушаясь даже площадной брани. Побледневший от испуга Эймир, не сводя с Джунаид-хана преданных глаз, показно, нарочито осуждающе покачивал головой, порываясь сказать матери что-то, видимо, резкое, грубое. Но, заметив, как строго блеснули зрачки Эшши, осуждавшего угодливость брата, промолчал. Эшши с присвистом выдохнул: «О Аллах», неприязненно подумал об Эймире: «Братец-то из кожи лезет… Отец всегда относился к нему с большей неприязнью, чем ко мне. А сейчас боится, что отец его наследством обойдет… Мерзавец! Вот и подхалимничает. Готов сейчас хоть мать с потрохами сожрать, лишь бы отцу угодить. Не старайся, кретин, – больше, чем положено, не достанется!..»
Джунаид-хан внешне спокойно отнесся к откровению жены – то ли по привычке почти не слушал, то ли чувствовал себя скверно и ему было не до нее, – по лицу его лишь скользнула саркастическая усмешка. Он открыл веки, оглядел всех, сначала удивленно, будто видел впервые, затем отрешенно, тут же прикрыл помутневшие глаза и захрапел, – не поймешь, взаправду или снова притворяется.
«Ну и маскарабаз! Ну и шут великий! – подумал Эшши-хан. – Вот так всю жизнь… Не знаешь, что выкинет через секунду…»