Страх охватил его. Что, так и уходить, не повидав свою Айгуль, детей? Зашарил рукой по двери, но вспомнил, что когда строил мазанку, то между дверью и полом оставил щель для сквозняка. Курреев распластался по земле и, нащупав рукой это довольно-таки просторное отверстие, приник к нему носом. Он, как зверь, жадно тянул воздух ноздрями, внюхиваясь в запахи, идущие из жилья. Нуры мог ослышаться, мог проглядеть что-то, но собачий нюх его никогда не подводил: среди множества запахов он всегда и безошибочно различал тот дух, который был ему знаком. До боли родной запах любимой он мог уловить, учуять среди тысяч других благоуханий и ароматов. Из мазанки веяло свежестью горного Алтыяба, стекавшего с Копетдага хрустальными родниками, пахнущими снегом и арчой. Как тогда, давным-давно, когда Айгуль, гибкая и такая желанная, плескалась в изумрудной купели, а он, Нуры, сидел с винчестером в камышах, сгорая от страсти, желания, готовый пристрелить каждого, кто осмелился бы даже взглянуть на нее. И Курреев, забыв об осторожности, нетерпеливо застучал по дощатым планкам. За дверью раздался заспанный голос Айгуль:
– Кто там?
– Я, я… Открой…
Загремел крючок – Нуры влетел в мазанку и, забыв о лежавших на кошме детях, задыхаясь, обнял Айгуль дрожавшими руками. В темноте он не видел ее глаз, чувствовал лишь прерывистое дыхание.
– Тише, Нуры… Детей разбудишь…
Айгуль быстро накинула крючок на дверь, оглядела детей – они даже не шелохнулись. Приникла к Нуры всем телом: он гладил, нюхал ее рассыпанные по плечам жестковатые волосы, наматывал их жгутами на ладони, целовал глаза, шею… В каком-то тумане, нерешительно, как в ту далекую первую ночь, Нуры осторожно взял жену на руки и, боясь, что она оттолкнет его, лег с ней в постель, еще хранившую ее тепло и запах…
Они лежали молча, крепко прижавшись друг к другу, молчали, пока не унялась дрожь в теле, пока не прошёл спазм в горле, мешавший говорить, соображать… В их жизни не было таких долгих расставаний, они не ведали, что разлука так похожа на мучительную, непреходящую жажду усталого путника…
Айгуль первая, опомнившись, произнесла:
– Ты не видел еще своих детей. Знаешь, кто у тебя родился?..
Она вскочила с постели, зажгла маленькую керосиновую лампу, но Нуры тут же прикрутил фитиль, подбежал к окошку, занавесил шторку и лишь после вывернул фитиль на все пламя и не дыша присел на корточки у изголовья детей. Сынишка Курбан, так похожий на него, что-то лопотал во сне, дочь Гульшат, выпятив нижнюю, как у матери, пухлую, красиво очерченную губу, потерла ручонками розовые с ямочками щеки и, повернувшись на другой бок, сладко засопела. «О Аллах, как похожа на мать», – подумал Нуры и поднял глаза на Айгуль. Она мало изменилась – тот же красивый излом густых смоляных бровей, тот же высокий чистый лоб, открытый взгляд, но где-то у губ залегла едва уловимая горькая складка.
Нуры задул лампу, увлек за собой Айгуль, и они, лежа рядом, без умолку говорили, будто хотели выговориться за все годы разлуки.
– Одумайся, Нуры, – голос Айгуль дрожал, – пойдем в аулсовет…
– Меня же в Сибирь упекут, расстреляют…
– Повинную голову не секут…
– Отсекут. У меня столько вины…
– Советская власть простила басмачам. Беднякам, как мы, дают воду, землю, семена, продукты, от налогов освободили…
– Мне, кроме наказания, ничего не дадут. Ты, Айгуль, ничегошеньки обо мне не знаешь… Уйдем лучше в Иран, детей заберем.
– Чего я там забыла?
– Забыла, говоришь, чего?.. Муж твой там…
– Муж забыл большее – детей и жену… Родину забыл!
– Родину! – передразнил ее Нуры. – Этой грамоте тебя случаем не Ашир научил?..
– Ашир! – В ее голосе прозвучала горечь и обида. – Не лучше тебя. Кишка оказалась тонка – в басмачи подался.
– Ты не шутишь?
– Какая ж тут шутка… Его мать, бедняжка Огульгерек-эдже, на люди показаться стыдится, а Бостан вся в слезах ко мне приходила…
– А ты мне говоришь – оставь ремесло басмача, – Курреев не скрывал радости. – Если Таганов подался в басмачи, значит, плохи дела у большевиков… Или ему у них житья не стало… – Мелькнуло подозрение: «Не хитрят ли чекисты?», но новость была такой ошеломляющей, что Каракурт тут же забыл о своих сомнениях, мысленно смакуя, как он преподнесет ее Мадеру, как расскажет о ней Эшши-хану, но, конечно, лучше, если б удалось завербовать Ашира, у которого сведений целые чувалы.
– У большевиков дела неплохи, – ответила Айгуль. – Дайхане советскую власть любят. А то, что у Ашира в голове туману много оказалось, так в том его вина… Аул осуждает поступок Ашира. Только Атда-бай злорадствует… Он уже наведывался к Огульгерек-эдже, помощь ей предлагал…
Курреев чуть не задохнулся от радости – выходит, Атда-бай в ауле. И он, забыв обо всем – об упреках Айгуль, ее просьбе, слезах, – снова приник к ней всем телом, чувствуя, что ему хочется снова испытать то, что было между ним и Айгуль, снова припасть к роднику и пить его без устали…