В действительности от работы его отвлекали его собственные сочинения, среди них опера «Алеко», Первый концерт для фортепиано и прелюдия до-диез минор. Услышав их, Чайковский, всегда великодушный, отбрасывают прежнюю досаду и радуется появлению нового композитора. Побывав на последних репетициях «Алеко», он скромно спрашивает Рахманинова, не будет ли он возражать, если его оперу исполнят в один вечер с рахманиновской. Молодой композитор на седьмом небе от счастья. «Видеть своё имя на одной афише с именем Чайковского – огромная честь для композитора, я никогда не посмел бы и подумать об этом. Чайковский это знал. Он хотел помочь мне, но опасался задеть мое самолюбие… Он буквально так и сказал: «Вы не будете возражать?» Ему было пятьдесят три года, он был знаменитый композитор, а я новичок двадцати одного года!»
Чайковский сидит рядом с Рахманиновым на репетициях. Рахманинов недоволен некоторыми идеями дирижера, но слишком робок, чтобы воспротивиться. Чувствуя это, Чайковский наклоняется к нему и говорит:
– Вам нравится этот темп?
– Нет.
– Почему же вы молчите?
– Я боюсь.
Во время перерыва Чайковский обращается к дирижеру:
– Мы с Сергеем Васильевичем считаем, что надо бы немного увеличить темп.
Премьера «Алеко» в Императорском театре назначена на 27 апреля 1893 года. Среди зрителей присутствуют отец и бабушка Рахманинова. Когда опера подходит к концу, Чайковский высовывается из ложи далеко вперед, чтобы вся публика видела, как он аплодирует новой опере.
В октябре того же года они разъезжаются в разные стороны. «Видите, Сережа, мы с вами теперь знаменитые композиторы! – шутит Чайковский. – Один едет в Киев дирижировать своей оперой, другой в Петербург – своей симфонией!»
6 ноября Чайковский умирает от холеры. Услышав об этом в тот же день, Рахманинов сразу же садится писать элегическое трио для фортепиано, скрипки и виолончели. Он посвящает его «памяти великого художника».
СЕРГЕЙ РАХМАНИНОВ проигрывает в громкости ХАРПО МАРКСУ
Сорок три года спустя прелюдия до-диез минор Рахманинова, написанная им в юности, остается его самым популярным сочинением. «В один прекрасный день прелюдия просто пришла сама собой и я ее записал, – вспоминает он. – Она явилась с такой силой, что я не мог от нее отделаться, несмотря на все мои усилия… Это должно было случиться и случилось».
С тех пор она так и висит на нем тяжелым бременем. Сейчас, когда Рахманинов почти исключительно посвятил себя концертным выступлениям как пианист, он досадует, что публика вечно хочет слышать именно это его сочинение, и никакое другое: такое впечатление, будто, по их мнению, он больше ничего не сочинил. Поэтому он стал ее ненавидеть и предпочитает играть любую другую прелюдию, лишь бы не ее. «Нахожу, что музыка этих прелюдий значительно лучше моей первой прелюдии, но публика не склонна разделять мое мнение», – жалуется он. Набившее оскомину сочинение преследует его везде, как обязанность, от которой он не может избавиться. Когда несколько месяцев назад он выступал с нею в Лондоне, один музыкальный критик заметил в его игре какую-то затаенную обиду и пожаловался, что «он бросил ее публике, словно кость собаке».
Если это брошенная кость, она возвращается к Рахманинову бумерангом. «Большая досада моей концертной карьеры – моя прелюдия до-диез минор. Я не жалею, что написал ее. Она помогла мне. Но меня ВСЕГДА заставляют играть ее. Теперь я играю ее безо всякого чувства – как машина!»
Между концертами в Техасе и Чикаго пожилой Рахманинов делает перерыв и поселяется в бунгало в отеле «Сады Аллаха». Эти «Сады», которые иногда зовут «голливудской утробой», состоят из двадцати пяти домиков вокруг главного здания, утопающих в густой зелени апельсиновых, грейпфрутовых, банановых и пальмовых рощ. Их выстроила в 1927 году Алла Назимова, звезда немого кино, и тамошний огромный бассейн в форме Черного моря напоминает ей об ее ялтинском детстве.
В каком-то смысле это лос-анджелесский прототип нью-йоркского «Челси» – приют для транзитных пассажиров с Восточного побережья вроде Скотта Фитцджеральда и Дороти Паркер[118]
. Александр Вулкотт называет его «нечто вроде деревни, которую можно отыскать в кроличьей норе». За много лет в нем перебывало немало весьма экстравагантных персонажей. Как-то раз за телефонным коммутатором оказался телефонист, который думал, будто умеет определять характеры по голосам, и отказывался соединять с абонентом тех, чей голос ему не нравился. Многие постояльцы регулярно напивались до чертиков, теряли равновесие и сломя голову катились в бассейн. «Бывало, я ждал, когда они пойдут домой и свалятся в бассейн, – говорит драматург Артур Кобер. – Как ботинок с ноги. Я слышал всплеск и потом уже ложился спать». Таллула Бэнкхед любила гулять вокруг бассейна голой при лунном свете. А Чарльз Лоутон во время съемок «Горбуна из Нотр-Дама» любил плавать в нем, не снимая горб, что было куда менее соблазнительно.