Такое чувство охватывало меня в те минуты, когда хоть краем глаза доводилось увидеть чьё-нибудь семейное торжество или стать свидетелем того, как мать укладывает ребёнка в кровать. Но гораздо чаще приходилось слышать жалобы на тяжёлую жизнь, злое начальство и несправедливую власть, мольбы, вздохи и причитания, а не весёлые шутки и разудалые тосты, и тогда на душе мне становилось тяжко, в сердце поселялась тоска, а в голове вертелась одна только мысль: «Как же мне помочь этим людям?».
О том, куда она меня заведёт, вы ещё узнаете.
Итак, я возвращался в десять, а то и в одиннадцать вечера.
Умывался, переодевался и (правильно!) садился за книги.
Читал я в то время разное, но всё больше по ораторскому искусству и групповой психологии.
Думаю, вы догадываетесь, о чём я.
Если нет, скажу прямо.
В те годы меня мучил один важный вопрос: как превратить людей в своих покорных рабов?
Ответ на него оказался более очевидным, чем я ожидал. Но об этом позже.
Итак, читал я много, притом читал разное.
Были у меня на полке и классические труды по этой теме, вроде сочинений Лебона и Карнеги, и всякие новомодные поделки этого рода. Серьёзные научные труды (работы Льва Выготского, к примеру) соседствовали с бульварными, практически лубочными книжками про новейшие методы «боевого НЛП».
Была у меня ещё целая куча книг по сектоведению. Эти-то мне пригодились особенно.
И да, разумеется, я многократно перечитывал сборник речей Геббельса, а «Речь о тотальной войне» даже заучил наизусть.
Добрый доктор, признаюсь, помог мне не сильно.
Тяжёлые и пафосные, как всё немецкое, речи Геббельса не могли служить мне образцом для подражания. Такое красноречие вызывало у школоты лишь гомерический хохот.
И не только даже само красноречие, сколько полное несоответствие манеры говорить и внешнего вида оратора.
Не, ну сами представьте, как пухлый и довольно-таки низкорослый школьник плоховатенько косплеит Геббельса, машет руками и утробно завывает что-то про высшую расу.
Это смешно.
Но было у Геббельса и одно стратегическое правило, замечательно усвоенное мной.
Правило это очень простое: всегда говори то, что аудитория хочет услышать, и так, как она хочет это услышать.
А моя аудитория только и хотела, чтоб ей рассказывали о рептилоидах и древних русах, о жутких сексуальных мистериях древности и о современных сектантских оргиях, о том, как продать душу дьяволу, и о том, что учителя – плохие.
Притом рассказывать обо всём этом надо было весело, задорно, пересыпая речь всякими солёными шутками и сопровождая её подробнейшими описаниями самого гнусного и омерзительного разврата. Что я, собственно, и делал.
О том, к каким последствиям привело моё потакание вкусам и настроениям толпы, вы ещё прочитаете.
Это сейчас даже я сам малость ужасаюсь и удивляюсь тому, как же это так всё вышло. А тогда я стремительно превращался в демагога и краснобая.
И мне это нравилось.
Впрочем, читал я не только учебники о том, как стать профессиональным гуру для леммингов. Я ведь хотел быть образованным человеком и стремился к этому. Много читал по философии, истории, филологии. В основном классику, конечно. Гегель, Маркс, Ницше, Гиббон, Тойнби, Бахтин, Пропп и многие другие. Здесь, однако, тоже был выраженный утилитаризм.
Я тогда считал, что философия – это пропаганда для интеллигенции. Во многом я и сейчас так считаю.
Историю и филологию я, понятное дело, считал просто жалкими рабынями идеологии.
Изучал я потому сии дисциплины весьма оригинальным способом. Я прочитывал какую-нибудь книгу, основной смысл пропускал мимо ушей, но зато выучивал оттуда гигантское количество цитат. Этими цитатами я впоследствии сыпал по случаю и без, жутко их при этом искажая. Вот так я и стал учёным.
Художественную литературу я тогда читал мало.
Считал, что это всё пустая трата времени. Я считал, что это всё либо для масс, либо для салонной интеллигенции. Исключение я делал только для всякого рода политизированного художества. Но такую литературу я не считал в собственном смысле художественной. Для меня это была лишь пропаганда, прикрытая фиговым листочком художественности.
Впрочем, даже выспренным эпическим поэмам и пропитанным идеологией романам я отводил довольно жалкую роль пропаганды для самых тупых.
Лирическим же стихам о соловьях, природе и любви я вовсе отказывал в праве на существование. Как, собственно, и всей неполитизированной литературе.
Интеллигентские рассуждения о «чистом искусстве» и «долге писателя» я глубоко презирал.
Писатель – это просто идеологический работник и ничего больше.
Потом я, конечно, с величайшим трудом преодолел своё отвращение к художественной литературе и просто заставил себя её полюбить.
Но это было потом. А тогда из художки (меткое словечко!) читал я мало. Однако всё же читал.
Мне нравились «Похождения бравого солдата Швейка» (их, правда, я тогда воспринимал как прославление, а не осмеяние австрийской монархии), «Гаргантюа и Пантагрюэль» Рабле, «Жюстина», «Жюльетта» и «Философия в будуаре» де Сада.