— Не буду… — обещаю я, плетусь, чавкаю сапогами по грязи вослед за бабушкой. А она выводит и выводит меня из этого лесного погреба все выше да выше.
И вот — под ногами сухо, вокруг вместо темных елок молодые березки, на них первая, клейкая листва, обочь тропки свежая травка, среди нее голубые звезды подснежников-перелесок, фиолетовые соцветья медуницы. И все-все уже ярко, золотисто освечено утренним солнцем. Мы — высоко над лугами, на угоре мне еще неведомом.
На угоре этом я оказался впервые, и так и ахнул от простора, который вдруг развернулся передо мной. А еще я ахнул от того, что и здесь, во всю ширь поднебесную, расплеснулись такие воды вешние, что преодолеть их можно было только на крыльях.
— Да! Лишь на крылышках… — сказала и бабушка. И, опасаясь как бы я снова не занюнил, приутешила меня: — Ну что ж… Этакое водополье бывает не на каждую Пасху. Не расстраивайся, скрепись! Ты еще — маленький… Ты еще и до новых Светлых Воскресений доживешь. А теперь давай тут на угоре, на солнышке посидим; может, благовест, за которым шли, услышим и отсюда.
Бабушка усадила меня рядом с собою, подала мне из кошёлки крупное, приятно тяжеленькое, крашеное луковой шелухою яичко. Достала и соль в бумажке. И только я хотел яичко обо что-нибудь тюкнуть, начать его чистить, как вдруг слышу: далеко-далеко будто кто брякнул серебряной ложечкой в тонкую чашечку, и к нам донеслось: «Динь… Динь…» И чуть погромче: «Бом-м… Бом-м…»
Я загородил от солнца глаза ладошкой, стал смотреть в ту сторону. А там, за ширью половодья, на краю окоема, на таком же, как наш, высоком, но и на далеком угоре стоит узким, белым пером светлая колоколенка. Звон серебряный, малиновый летит к нам оттуда.
Он доносится до нас, когда с той стороны тянет легкий ветерок. А когда ветра нет, то звона не слыхать. Зато рядом с нами в теплых березах насвистывают мелкие, шустрые птахи, гудят, стукаются о клейкую листву летучие жуки, и где-то совсем не далеко безо всякой остановки кукует кукушка. Я хотел было крикнуть: «Кукушка, кукушка, сколько мне лет жить осталось?!», да тут опять напахнуло ветром и, странное дело, к звону далекой, за вешними водами, колоколенки нежданно прибавился и другой звук, почти тоже колокольный. Только шел он не с берега дальнего, а с высокой высоты, с небес.
Мы с бабушкой вскочили, смотрим вверх, в голубую вышину. А там летят стройным клином гуси. Летят, голосами радостно звенят:
— Клинг! Клинг! Клинг!
Я сам радостно кричу:
— Бабушка! Бабушка! Они тоже что ли в честь Светлого Воскресения благовестят?
Бабушка радуется не меньше меня, отвечает:
— А как же! В честь Светлого Воскресения благовестит все! Благовестит колоколенка за рекой, благовестят травы, цветы, птицы и даже твой сейчас веселый голосок!
И бабушка, не спросясь, трижды меня целует, говорит мне, как говорила утром дяде Мише:
— Христос Воскресе!
И мне светло, и так тепло-тепло…
ВЕСНА ЖИЗНИ
Вспоминается мне теперь и первая моя дорожка в поле.
Было это по бабушкиному календарю на Егорьев день, в начале мая.
Я, маленький, просыпаюсь, а в избе у нас тихо. Лишь за окном едва шебуршат по стеклу весенние листья черемух. В них прыгают, мешаются с зелеными тенями солнечные пятна. Свет играет и на крохотных, с булавочную головку, бутонах. Взорваться искрами-лепестками бутоны еще не готовы, зато я сам взрываюсь криком:
— Не разбудил!
Это я — про своего родного дядю Геннадия, старшего сына бабушки. Он насулил мне: «Подниму утром рано, заведем трактор, поедем вместе на посевную». И вот — поехали… Вот — завели…
Но возмущаюсь я только миг. Хватаю горбушку хлеба с кухонного стола, и подо мною гремят ступени лестницы в полутемных сенях.
А дальше — высоченные облака над головой, под ногами мягкие, зеленые лапки гусиной травы. Еще дальше — деревенская околица, за околицей — синь, простор.
В просторе по пологим холмам свежо и четко темнеют пашни. Там рассыпались живыми точками люди. Там, хлопотливые, издали будто муравьишки, двигаются машины, конные подводы — наша деревня вся в полевых делах.
Гул знакомого мне трактора я слышу на бегу. Да вот он и сам сверкает звеньями гусениц мне навстречу.
За ним сцепка из трех бурых от пыли сеялок. Вместе с ними трактор как бы еще больше ширится на ходу; он растет, приближается ко мне.
Вот на прицепе я различаю двух мужиков — сеяльщиков, деловито пригнувшихся к ящикам с зерном. Вот в кабине за рычагами вижу дядю Геннадия.
Став теперь совсем великаном, трактор обдает меня жаром, оглушает задорным рёвом и, тормознув на границе полевой межи, на повороте, круто подставляет мне стальной бок.
Дядя Геннадий — молодой, веселый, сильный. Он свешивается из кабины, вдергивает меня вверх за руку, дает место рядом с собою, сам хохочет:
— Явился, засоня? Привет!
— Я не засоня. Это ты меня не разбудил.
Дядя улыбается по-прежнему:
— Не разбудил, оттого что пожалел. А еще знал: все равно примчишься… Ну, поехали!
И трактор катит грузные сеялки, катит запыленных сеяльщиков-мужиков по рыхлым бороздам обратно, дальше, и мне возле дяди самому весело.