Читаем Теплый дом. Том II: Опекун. Интернат. Благие намерения. Детский дом (записки воспитателя) полностью

Коля встал, натянул штаны, подошел к старшине, наблюдавшему за его подъемом, и не торопясь двинул его. Как все старшины, наш старшина любил чистоту. А поскольку он был старшиной молодым, утверждающимся, то в его любви был некоторый перебор. Некрашеные полы у нас и под кроватями, и в проходе между ними — этот проход мы называли взлетной полосой, — были выскоблены и вылизаны, как у какой-нибудь жмеринской чистотки. Накат — изумительный, если воспользоваться речитативом комментаторов фигурного катания. Старшина скользил по проходу на собственном седалище с такой скоростью, словно это действительно была взлетная полоса, и он собирался в конце ее взмыть в поднебесье. Уже построившиеся в проходе солдаты уважительно расступились перед ним.

Сообщи старшина об этом случае хотя бы командиру роты, дело для Николая кончилось бы плохо. Что ни говори, нешуточное нарушение устава. Но старшина оказался на высоте. На построении объявил Нехорошеву два наряда вне очереди.

— Есть, — без фанаберии ответил тот.

Ночью он добродушно драил полы, по которым накануне, как бархаткой, прошелся своими щегольскими штанами старшина.

В тот день в класс Саня больше не вернулся. Он пошел со мною в степь на сеноуборку, чтобы пробыть вместе весь день. Мы с ним грузили на тракторную тележку тюки люцерны. Саня стоял на тележке, а я, поскольку был повыше его, подавал тюки вилами снизу. Работка впору матерым мужикам. Небо затянуло пустой белесой мглою, солнце, казалось, растопилось, растеклось в нем до самых краев, пропитав каждый сантиметр этой вытоптанной, вытрепанной ветрами синевы. Сладко пахло привядшей люцерной. Зной съедал звуки, и мы с Саней двигались вдоль длиннющего, неровного рядка тюков, как в медленном немом кино. Вонзил вилы в тюк, через колено поднял его, сдунув попутно пот со лба и с ресниц, и снова всаживаешь вилы в тюк. Тут не до разговоров. Так «натюкивались», что вечером, когда жара уже схлынула, обнажив июньские звуки и краски, еле доплелись до Саниного дома.

Без дураков, до упора посубботничал Саня во славу родного совхоза и рабоче-крестьянской спайки.

Дома у него мы всласть помылись, поливая друг другу из ведра. Ужинали во Дворе, под деревьями. «Надо же, прямо совсем мужики», — добродушно пробурчала его мать, полная, аккуратная, ухитрившаяся с пятерыми на руках сохранить главное в женском обаянии — душевное равновесие. Огурцы, помидоры, гусиные шеи зеленого лука, ранние вишни, называемые в здешних местах «майками», — скорую летнюю снедь освещала электрическая лампочка, которая была подвешена к дереву и вокруг которой, как вокруг самого сладкого плода, толклась прожорливая мошкара.

После ужина Саня еще кое-что делал по хозяйству, помогал матери укладывать младших братьев и сестер, убегавшихся за день и теперь засыпавших прямо на лету, как в зимнюю стужу замерзают и падают наземь воробьи. Вспоминая, как ловко он со всем этим управлялся, я думаю теперь, что сама жизнь, не спрашивая его согласия, вместо траурной и соблазнительной в общем-то шапочки книгочея-схимника нахлобучила на него оставшийся бесхозным соленый от пота отцовский картуз.

Я тогда лежал на железной кровати под вишней с поредевшей, до срока брошенной от жары листвой, сквозь которую пробивалось загустевшее небо, и мое уже городское тело отходило от работы так же медленно, как отходила от зноя прогретая за день земля. Ко мне тоже возвращались краски, звуки, мысли. Спать мы с Саней легли на той же кровати, вдвоем. Сначала нам досаждали комары, потом ветерок посвежел, издалека, по одной, как усталые путницы, проступили звезды. Утром я проснулся оттого, что Саня совал мне под одеяло — а зори в июне холодные — кружку с молоком:

— Пей, парное. Мать корову подоила.

Умер он через пять лет, первым из нашего класса. Погиб. Поступил почему-то в военное училище, ничего общего не имевшее с филологией, — может, и здесь действовал по тому же правилу, по которому носил ночами в спальню ненужный ему хлеб — закончил его, начал службу в Сибири, в тайге. Случилась какая-то беда, и Сани не стало.

Где-то случилась беда, и Саня оказался в самом сердце ее. Как на том субботнике, на который его никто не звал и на котором он так славно, до упора потрудился.

Отец передал ему заношенный картуз, Саня передал и братьям, и сестрам, и матери — так и вижу ее удовлетворенную улыбку: «Надо же, прямо совсем мужики», — всем передал свой ни разу не надеванный орден Красной Звезды.

Эта встреча была первой и последней нашей встречей после интерната. Выходит, они и впрямь были эквивалентны: счастье и разлука.

Алексей Васильевич к спальне никаким боком не относился. С нами не жил, в интернате не работал. В наших стенах я видел его единственный раз, и то просителем. Не жил, а вот надо же, живет в памяти. Теплится. И если помещать его куда-то, то я бы поместил его в спальню. И не только потому, что от Алексея Васильевича веяло домом. В спальне мы воспитывали друг друга сами. Она была, как нынче говорят, «самонастраивающимся организмом».

Перейти на страницу:

Похожие книги