Мишель, как я его не просил, ни в какую не захотел в машине остаться, топтался теперь сзади, шагал, сопел, спотыкался, перешагивал… Ходил он осторожно, как сквозь крапиву, сжавшись, будто боясь потревожить… А тут ещё и вороньё, в полнейшей тишине, громко раскаркалось, то ли обрадовано, то ли рассержено! Просто кошмар! Мишку понять можно: первый раз, и вот так вот сразу: перед ним, и под ногами, настоящее людское кладбище. Правда заброшенное совсем, но всё равно страшнее любого ужастика по видаку, или телику, это ясно. Мне порой жутковато было, а уж ему-то! Трава и сорняк в полтора метра высотой, где и больше, легко скрывали истлевшие оградки, свалившиеся кресты, памятники… просто провалы в земле… И как не кружили мы, обходя и вдоль, и поперёк, так и не нашли. Я тут же дал себе слово: обязательно найду, обязательно наведу здесь порядок! Завтра же. Обязательно.
Тут и дед понял, что я самый, что ни есть местный, что род мой здесь похоронен, осуждающе в начале нахмурил брови на мою забывчивость и сыновнюю неблагодарность, но услыхав мою клятву простил, и подтянув штаны, заторопился к дороге, к машине, – нужно было непременно местному народу приятное известие сообщить, кто ещё помнил…
По-дороге он ещё важное рассказал нам, что «…участковый милиционер сюда уже из городу и не показывается, что ему чучмеки, с чайханы, взятку возят прямо на дом, к обеду; что фельдшер строит себе новый дом – виданное ли дело! – снюхался, гад, с пришлыми цыганами, они здесь наркотиками занимаются, а нам, местным, да старикам, у фелынара лекарств уже и нету; что начальство из села всё давно съехало, убёгло, а нами, ошибочно избранная местная «голова» – баба! – с мужиками, вообще не умеет ладить. И старая уже, бывшая библиотекарша она, только книжки на полке и может с места на место переставлять. А как чтобы для народу что сделать, так у неё или радикулит срочно приспичит, или она очки на лбу потеряет; бывший агроном, если взять, нормальный мужик был, толковый, теперь самогон из свёклы справно литрами гонит. У него ведь ещё свой огромный земельный участок, и трактор с навеской, и ГАЗон бортовой, и даже легковушку государственную к рукам прибрал. Во, как! Он картошку по-осени прямо машинами собирает, и дочь его с зятем на рынке в городе поэтому торгуют. Куркули! Всё при… это… при-вати-зировали, капиталисты, хреновы. А у нас, пшик да маленько, дырка от бублика. Ни фермы, ни сельское хозяйство поднять уже не могём… Молодёжь разъехалась, советская власть, или, как там её теперь, нас забросила. Ни жизни, ни работы, ни кино, ни радости. Полный нам каюк теперь, старикам, здесь пришёл. Хана».
Я, почти не видя дороги, медленно ехал, крутил баранку. Едва сдерживал рыдания, так мне стыдно было, так жалко и родителей своих, и дядьёв с тётками, и себя, и племянников, и односельчан…. Как жизнь всё несправедливо расставила, как распорядилась! И она ли только виновница.
Некоторые дома я узнавал. Свой дом так уж точно. Стоит, родной, совсем маленький теперь, полуслепой, притихший. Вновь слёзы подступили: мама, папа, бабушка, братишка мой родной… Простите меня, простите! Как же я перед вами виноват, как мне выпросить у вас прощения! Молча молил я, прикасаясь руками то к тёплой завалинке, то к дверному косяку, то к стене дома… Всё моё детство здесь прошло, все радости и обиды, все открытия, и удивления…
На дверном косяке моей комнаты, знаю, отметины есть, как я, мы с братом, росли. Но обойти комнаты я не мог, как и жить в доме – потолочные балки прогнили, потолок вместе с крышей криво обрушился. Так и стоит инвалидом, нацелясь печной трубой, как клюкой, в небо.
Пряча от Мишки и деда Митронова лицо, прошёл по заросшему сорняком двору, совсем маленьким он стал, а я ведь на велосипеде здесь катался. Красивом, трёхколёсном… Заглянул в полуобвалившийся сарай… Воздух затхлый, нежилой… Здесь у нас и куры были, и поросята, а вон там, корова Манька, с телёнком… Прошёл к огороду. Перед глазами раскинулся большой непаханый зелёный луг. За ним, помню, чуть правее, в рощице, всегда весело струилась речка. Какая она сейчас, обмелела, разлилась?! Слёза накатывали, горло перехватывало… Легкий ветер, остужая, будто узнавал, ласково обдувал лицо. Дома… Я дома. Наконец-то дома!
– А какой сынок у тебя хороший… Али внук это? Очень уж на тебя, Женечка, сильно похожий. – Умилялась Дарья Глебовна, семидесятипятилетняя бабуля, моя родственница – сестра жены брата отца. Я в этих определения легко теряюсь. Но мы с Мишкой понимающе переглянулись, отрицать не стали, или плохо видит бабуля, или шутит. – Как зовут-то тебя, внучок? – ласково спросила бабушка. У неё в избе чисто, тихо, но заметно одиноко. Правда, везде на стенах развешены пожелтевшие фотографии…
– Мишей. Мишелем. – Послушно ответил он.
– Ага, Мишаня, значит, – на свой лад поправила старуха, и продвинулась дальше, пропела голосом. – А мамка твоя разлюбезная сейчас иде?
– Дома осталась, в Москве.
– О, в Москве… Далёка это, – понимающе кивнула головой. – Умаялись поди, бедные, такую-то даль ехавши?