Отец глядел на меня во все глаза, но слабости в нем не чувствовалось. Он заранее смирился со всей дурнотой, тошнотой, ужасом жизни, ему не надо было поблажек. Он знал, как все закончится. И для нас с ним – тоже.
– Пообещай бросить.
– Пошел ты на хуй, папаня. Слышал меня? Пошел в пизду.
Я взял бутылку, плеснул водки в рюмку с его кровью. Глядел, как кровь разбавляется, как розовеет.
– Там тебе самое и место. Ты всю жизнь на могилки хотел, пожалуйста! А я, я буду жить! Буду дышать. Думать. Говорить. Стану зарабатывать деньги. Много денег. Книжки буду читать. Любить буду. А ты помрешь. Потому что так все устроено. Потому что ты этого хотел.
Махнул я рюмку с кровью отца моего и, видит бог, вкуса не почувствовал, ой никакого, другим занят был.
– Ну, удачи тебе. Надеюсь, долго ты мучиться не будешь. Я тебя и жрать не стану. Схороню тебя так. В землице американской. Первостатейно схороню. Никто не прикопается.
Я вскочил как ужаленный, схватил пакетик с кокаином, сунул его в карман и пошел из кухни вон.
– Сука, блядь, – сказал я на прощание.
А отец вдруг ответил, голосом странным, скрипучим, хлипким, как прогнившая дверь. Куда она вела – хуй знает, его было не прочесть.
– На меня посмотри.
И я посмотрел. Он удовлетворенно кивнул.
– Чего, думаешь, не вернешься сюда?
И он мне улыбнулся, странно, криво, неумеючи. Зубки-то у него почти все были искусственные. А ведь ему было-то, господи, пятьдесят лет.
Я пулей вылетел из дома, бежал вниз по лестнице и прижимал к уху мобильный. Телефон у Эдит был отключен. Ой, как она мне была нужна, как я хотел увидеть ее тотчас же. Чтобы она просто послушала о том, что со мной приключилось, покивала бы, сказала бы какую-нибудь заумь.
Я решил нагрянуть к Эдит неожиданно. Вызвал такси, постоял, покружился, подождал. Ну, как тут усидишь на месте? В виски мне как по раскаленному гвоздю забили – отчасти из-за кокса, отчасти из-за того, что отец про себя сказал.
Как так умирает? А я-то рад?
И то было, и это. Ой, врут, что люди простые, что люди любят или ненавидят. Правду говорить надо. Правда, она в том, что нет ничего простого и правильного. Мне было больно, я волновался и был расстроен, уже думал, как все обставить с его похоронами и боялся представить его мертвым, я сочувствовал ему, и я хотел плюнуть ему в лицо, я смеялся над ним и плакал. То есть на самом-то деле я не смеялся и не плакал, только башку все чесал, а залез в такси, так и стал курить одну за одной, пока не приехали, сигареты изо рта не выпустил. Таксист со мной и не заговорил даже, только спросил, куда мне, и тягостно замолчал.
То ли у самого у него что-то приключилось, то ли я к общению как-то не располагал.
В Пасифик Палисейдс было тихо, ни птичка не крикнет, ни машина не пройдет, один только шум океана, бесперебойный, мерный. Я снял ботинки и носки, шел по теплому песку босым.
О чем-то я должен был крикнуть в такую тихую ночь, да не придумал о чем.
Эдит небось спала, не хотелось ее будить, но я так соскучился, и я так хотел посидеть рядом, вместе с ней надо всем подумать.
Это странно, но мы, пойдя совершенно разными дорогами, не расстались, не отдалились друг от друга. Вот Эдит училась в рафинированном универчике, готовилась стать зернышком в поле академической науки, а кем был я?
Ой, да лучше и не отвечать, есть такие вопросы.
Лег я в конце концов на песок да глядел на небо. По нему плыли молочные, тонкие кружавчики облаков.
– Ой, Боречка, – сказал я. – Почему с тобой все это приключилось?
Вот я далек от мысли, что все сплошная судьба. Кто знает, кому что выпадет, а все же и сами чего порешать можем. Виноват я был, да перед собой в первую очередь. Но жить с этим можно. Так я решил и, наконец, поднялся самым непостижимым образом.
Эдит мне не открывала. Я все звонил и звонил в дверь, потом звонил ей на мобильный, и, когда уже плюнул на все, дверь распахнулась, меня обдало теплым, оранжевым светом, чем-то домашним.
И знакомым, сладким, прекрасным запахом Одетт. Я обернулся.
– Ты так надрывался, – сказала она. – Я тебя прям пожалела.
Волосы ее были собраны в обычную прическу (лет в семнадцать Одетт полюбила носить две гульки на голове, как рожки или мышиные ушки, и с тех пор своей привычке не изменяла), но некоторые пряди выбивались, и было видно, что они мокрые. Как они блестели во все наступающей тьме, с которой боролся прямоугольник оранжевого света. На Одетт была длинная майка с надписью Pride на радужном фоне, лифчика под ней не было. С трудом я заметил под майкой джинсовые шорты, коротенькие-коротенькие, светлые.
– Где Эдит? – хрипло спросил я.
– У нее киноночь. Смотрит там Висконти со всякими другими снобами.
– А ты как, душа моя?
– Что это ты шекспировским слогом заговорил?
Секунду я решал, правда, значит, или вызов. Выбрал правду.
– У меня вроде как отец помирать собрался, и я всю ночь долбал кокаин.
– Какой ты непосредственный.
Одетт поглядела на меня, раздумывая, потом отошла от двери, тень ее, легшая у моих ног, исчезла. А я и тени был рад, конечно.
– Проходи. Хочешь кофе? Или тебе нельзя? Наверное, тебе нельзя. Ты ведь все еще под кокаином?