Наконец-то мы дошли до стихов.
Сам Олейников поэтом себя никогда не считал. Стихи он начал сочинять уже будучи в Ленинграде, по подначке того же Шварца.
Хотя всегда был активным пропагандистом поэзии. У него была даже собственная коллекция стихотворных произведений, наиболее ему созвучных по духу.
Сами понимаете, что пародия, литературная мистификация и игра, которыми буквально пропитана стихотворная стихия Олейникова, – для автора не что иное, как жизнь. Или, может быть, защита от жизни, от тех ее уродливых проявлений, сводящих человека с ума.
Прочитайте олейниковских «Жука-антисемита», «Блоху мадам Петрову», знаменитого «Таракана», пародирующего лебядкинский стиль, «Муху», «Перемену фамилии». Да хотя бы эти вот строчки из стихотворного «Послания»:
Слышится голос Козьмы Пруткова, видятся глубокомысленные морщины на его высоколобом челе.
Известно – чтобы обезопасить себя от пошлости и уродства мира, надо вознести их на пьедестал трагедии. Представить хамоватую тетку Федрой или, скажем, Юдифью. Мелкого уличного подонка – Гарибальди или хотя бы Зорро. Даже обыкновенного докучного таракана сделать венцом творения. Смех развенчивает и уничтожает не хуже, чем пуля или электрический стул. К несчастью, он не спасает автора.
Олейников погиб, как и многие. Арестован в 1937 году, обвинен в контрреволюционной деятельности и расстрелян. Смех кончился, власть унылых людей надвинулась на человека вплотную. Впереди были годы мрака. Погибли его друзья: от болезни – Борис Житков, от ареста – Хармс и Введенский.
Та пучина тараканьих страстей, от которой он убегал в стихах, настигла его в жизни и отомстила.
Заканчиваю свой очерк словами, сказанными о Николае Олейникове его другом Евгением Шварцем:
Это был человек демонический. Он был умен, силен, а главное – страстен. Со страстью любил он дело, друзей, женщин и – по роковой сущности страсти – так же сильно трезвел и ненавидел, как только что любил… И в страсти, и в трезвости своей был он заразителен. И ничего не прощал. Если бы, скажем, слушал он музыку, то в требовательности своей не простил бы музыканту, что он перелистывает ноты и в этот момент не играет… Был он необыкновенно одарен. Гениален, если говорить смело.
Оправданный Брюсов
Шел Саша по шоссе и читал книжку. Книжка называлась «Цветаева», Саша назывался Етоев. Шоссе было в районе Девяткино, это такая окраина бывшего города Ленинграда, где в дикие советские годы (вторая половина 70-х) жил выжитый за черту города книжный спекулятивный рынок. Книжку я у кого-то выменял, это была машинопись (как писали тогда в протоколах обыска, «книга, размноженная машинописным способом»): тонкие листы полупрозрачной бумаги, одетые в коричневый переплет. В томик входила цветаевская мемуарная проза – «Герой труда» и «Нездешний вечер», в то время недоступные в СССР. Вот тогда-то, прочитав «Героя труда», я как-то отвернулся от Брюсова, безоговорочно поверив Цветаевой в ее резкой и пристрастной оценке. Плюс еще старания Мандельштама, не нашедшего у поэта Брюсова ни одной стихотворной строчки, достойной вечности.
Теперь-то я понимаю, что юношеская наивность – порок, слепая вера кумирам приводит к несвободе и чванству: «Я не стану это читать, мои боги сказали, что это скверно».
Словом, как написал М&Б, двуликий янус новой русской поэзии: