Комната была маленькая и простая. На очаге тлели поленья, у стены были полки для кубков, посуды и умывальных принадлежностей; еще полка – со свитками, под ней стол со всякой всячиной для письма и на нем лампа из зеленого камня… А в кресле возле стола, сложив руки на коленях, сидел человек с золотой бычьей головой и хрустальными глазами.
Опять зазвучал тот усталый голос, приглушенный маской:
– Подойди, сын Эгея, и встань так, чтобы я мог тебя видеть.
Я прошел вперед и поднес кулак ко лбу.
Он глубоко вздохнул, и вздох прошелестел в его маске как ветер в камышах.
– Не обижайся, Пастырь Афин, что я закрываю свое лицо от сына твоего отца. Я давно уже приказал убрать отсюда зеркало… Гостю лучше смотреть на это лицо, Дедал сделал его еще для критских Миносов. – Он взял лампу со стола и поднял ее, повернув голову: маска мешала ему смотреть… А потом сказал: – Выйди, дитя мое, последи за лестницей.
Она бесшумно вышла. Я ждал. Было так тихо, что я слышал, как шипит ладан на порфировой курильнице. А сквозь его драгоценный аромат пробивался тяжелый запах болезни. Правая рука была тонкая с длинными пальцами, левая в перчатке. Он молчал долго, потом сказал:
– Я слышал, что царь Эгей бездетен. Расскажи мне что-нибудь о своей матери.
Я рассказал ему о своем рождении. Потом – когда он спросил – рассказал, как рос, как жил… Он слушал не перебивая. Когда я упомянул по ходу какой-то священный обряд, он потянулся к своим табличкам и попросил рассказать все подробно; быстро записал, кивнул головой… Потом говорит:
– Вот ты поменял обычаи в Элевсине. Как это было?
– Случайно, – говорю. – Просто я всегда во всё влезаю. – И рассказал ему всё. В каком-то месте моего рассказа он вдруг будто закашлялся – я замолк, подумал, что ему плохо там под маской, но он махнул рукой: продолжай, мол, – и я понял, что он смеется.
Я рассказывал, как попал в Афины, и тут он меня перебил.
– Тезей,- говорит, – про тебя рассказывают, что ты сам написал на черепке свое имя, чтобы попасть сюда. Это правда? Или Лукий сочинил, чтобы оправдаться? Мне хотелось бы знать.
– Да, – говорю, – это так и было. Лукий любит порядок… А меня послал бог. Он дал мне свой знак, что я должен принести себя в жертву за народ.
Он наклонился в кресле и снова поднял лампу.
– Да, так она мне и сказала. Значит, это правда… – Он пододвинул к себе свежую дощечку и взял новое острое перо – оживленно так, словно был чем-то очень доволен…
– Послушай, – говорит, – расскажи мне об этом. Ты говоришь, бог призвал и послал тебя, он говорил с тобой, ты слышал голос, звавший царя. А как он звучит? Это слова или звуки музыки, или ветра? Что это за зов?
Что же, думаю, раз я ничем не могу доказать своего рождения – он прав, что хочет проверить, на самом ли деле я Слышу. Но я даже с отцом едва мог говорить об этом, и сейчас не было слов, я искал их…
– Я буду очень признателен тебе, – говорит. – Мне здесь некуда себя девать, время мучительно медленно. И я пишу книгу о древних обычаях. А то, о чем ты говоришь, – тут никакие архивы не помогут!..
Я уставился на него – от изумления будто язык проглотил. Подумал сначала, что ослышался, – что-нибудь не так было, – но не знал, как переспросить. Начал что-то бормотать из вежливости, запнулся раз-другой – и замолк вовсе, слова кончились. И вот мы сидели молча и смотрели друг на друга.
Он заговорил первым. Облокотился подбородком на руку и спросил своим приглушенным печальным голосом:
– Мальчик, сколько тебе лет?
– Если доживу до весны, мой господин, будет девятнадцать.
– Когда стемнеет и появляются летучие мыши – ты слышишь их крик?
– Конечно, – говорю. – В иные ночи просто спасу нет, столько писка.
– Они кричат молодым, – говорит. – Если мимо проходит старик, они тоже не молчат, но его слух уже слишком плох, чтобы услышать. Так же и с царскими династиями; и тогда приходит время подумать, что пора уходить. Когда бог зовет тебя, Тезей, что ты при этом чувствуешь, что на сердце у тебя?
Я помолчал, постарался вспомнить. Я почему-то верил, что он меня поймет; несмотря на всё то, что знал о них, – верил. И это было странно: ведь собственный отец не всегда понимал. С трудом подбирая слова, раскрывал я душу свою звезднорожденному Миносу, Владыке островов.
Когда я замолчал, его тяжелая маска склонилась на грудь, и мне стало совестно, что утомил его; но он снова поднял свои хрустальные глаза и медленно кивнул.
– Вот как. Значит, ты пожертвовал собой. Но ведь царь не ты – твой отец…
Его слова проникли куда-то в глубь души моей; глубже, чем те давнишние слова деда, так глубоко, что я даже мыслью своей за ними угнаться не мог…
– Это неважно, – говорю. – Хороший пастух не пожалеет отдать жизнь за своих овец.
Он посидел немного, задумавшись; потом выпрямился, отодвинул свои таблички прочь.