— Прошу прощения! — ответил Райнхарт без тени насмешки. — Вы правы. Между прочим, вы заметили, как естественно можно смотреть на мир?
И тут же все улетучилось.
Боже, думал Райнхарт, чувствуя подступающий приступ легкого отчаяния, хоть бы он говорил что-нибудь! Подвижное лицо говорящего человека не так закрыто. Как же боятся люди, что у их лица появится какое-нибудь выражение! Крестьянский ребенок, которого он видел недавно, или садовник с красным носом пьяницы не были заказчиками и не приходили к нему в мастерскую, но у них было лицо. Зато не было потребности повесить его на стенку.
Иногда Райнхартом овладевало недоумение.
Неужели так вот хочет выглядеть человек, когда думает о своей невесте, о своей будущей жене? Ведь она выходит замуж не за твой портрет, дружище, он может подействовать разве что недолгое время. Почему ты не хочешь признаться себе в том, что все в жизни не просто, все непредсказуемо, подвержено внезапным, как гроза, переменам? Всем нам ведом страх перед миром, и он тем больше, чем шире мы решаемся раскрыть глаза. Жениться на человеке, которого боишься, от которого хочешь таким вот образом спрятаться, — дохлое дело, дружище, дохлое дело, даже если это хорошая и удачная партия, кто бы сомневался! О деньгах тоже ни слова, и нужно делать вид, что все само собой разумеется. Он боится говорить! Страх, кругом страх, который надо было замазать на картине. И если кто-нибудь только в этом и видит назначение искусства, то разве можно отказать ему в праве испытывать к художнику легкое презрение, пусть он и хвалит его за то, что ему удалось на славу замазать все, что нужно? Какие тут возможны претензии? Быть может, думал Райнхарт, мы — достойная презрения порода, но это опять-таки вещи, по масштабу с вашим презрением, изволите ли видеть, не сопоставимые.
Настал день, когда работа просто встала. Это был третий или четвертый сеанс, и Райнхарт отложил кисть в сторону:
— Скажите-ка, вы и в самом деле читаете книгу, которую держите?
— Читаю.
Райнхарт ощутил бессилие.
— О если бы вы действительно читали и представляли себе, о чем вам рассказывает автор! Но это не так — вы держите книгу, но не читаете, вы листаете ее и думаете о том, как при этом выглядите. Вам все время хочется, чтобы у вас была своя манера! Так невозможно писать портрет, Бог мне свидетель! Без вас я ничего не могу поделать. Если у вас действительно есть своя манера, внутренняя манера, живая манера — нет ничего прекраснее! Это стремление каждого из нас, но тогда она появляется сама собой, разве не так? Все что вы делаете, как и все, что делается специально, — это поза, от этого тошнит, мягко говоря, просто тошнит!
Разве это было мягко сказано?
— Вы меня понимаете?
— Но я читал.
— Именно в это я и не верю, — сказал Райнхарт и засмеялся, от смущения закуривая сигарету. Ему было неудобно, когда он бывал груб. Потом он отложил сигарету, ведь он вообще-то собирался вымыть руки. Ничто не может оправдать грубость, и никаких отговорок насчет повышенной эмоциональности! Разве что — и в лучшем случае — такое можно объяснить беспомощностью, скрывающейся под эмоциональностью, но толку-то от этого никакого! Он искренне сожалел о случившемся.
— Я надеюсь, вы понимаете, чего бы я хотел? — продолжал Райнхарт, подойдя к умывальнику и засучивая рукава. — Речь о том, что вы должны больше доверять, только так, доверять себе, Господу Богу и не знаю, кому еще! Доверять его созданиям, тому, кого называют человеком…
Амман листал книгу, пока из угла доносилось журчание воды и хлюпанье намыливаемых рук.
— Нам ведь надо изобразить человека, прежде всего, и в этом состоит самое привлекательное, самое прекрасное.
— Да, — отвечал Амман. — Но я вообще-то всегда такой, всегда…
Печально, думает Юрг, но совершенно не удивительно. От отряхивая руки, вытирает их полотенцем и ставит на маленькую плитку плошку с водой. С художествами на сегодня, похоже, покончено, думает Амман. Не торопится ли он, спрашивает Райнхарт, пояснив, что вот-вот будет чай, и ставит на стол две чашки, даже очень красивые чашки.
— Я никуда не тороплюсь.
На улице над крышами висела послеполуденная синева. Кирпич и черепица пылали, словно раскаленные изнутри, в листве деревьев струился ветерок… Как замечательно было бы сейчас поплавать в окружении переливающихся гребней волн! Или бродить, просто бродить, когда ветер треплет волосы, стоять на холме, ощущая изобилие лета у своих ног…
Тут вскипела вода.
— Ну так если у вас есть время, — сказал Райнхарт в поисках сахара, — то вы выпьете чаю? Правда, у меня нет ничего, кроме хлебцев. А потом, господин Амман, мы начнем все сначала, хорошо? Как будто ничего не было! Кстати, насчет денег не беспокойтесь, больше я с вас не возьму. — Райнхарт засмеялся: — А это дорисовывать мы не будем!