Полковника, в отличие от некоторых его гостей, эти слова трогали мало или вообще не трогали. Он ценил надежность, порядочность, однозначность, а опасность существовала вовсе не для того, чтобы ею опьяняться, — опасность была для него злом, упиваться ею непозволительно, ее следовало преодолевать, смело, хотя и осмотрительно, отражать, мужественно искоренять из нашего мира. Из нашего мира — это значило: из государства, из семьи, из своей личной жизни. Будучи человеком, чья беспорочная честь отнюдь не являлась всего лишь фасадом, он чувствовал себя вправе требовать того же и от других, по крайней мере от своих детей. Честь была для него делом безусловным, находящимся вне наших желаний, правда, признать ее он был готов лишь в буржуазной форме своего собственного сословия. Ради чести он отказывался от вещей, которыми мало кто мог бы пренебречь, и отнюдь не был настроен мириться с тем, чтобы в зените его жизни его собственная дочь — пусть она и не продолжательница рода — устраивала ему всякие фокусы. Профессиональный военный и в делах чести ощущал свои обязанности перед государством, которому служил (а оно, в свою очередь, служило ему), любое пятно на домашней скатерти, которое другие, возможно, могли себе позволить, в его случае становилось одновременно пятном на государственном флаге. От всего этого жизнь, в том числе и жизнь повседневная, оказывалась нелегкой. Неутомимый и бескорыстный радетель родного города, Полковник, пожалуй, стал единственным человеком, кому хватило мужества и энергии открыто выступить против принятого решения об уродующей перестройке старинного здания цехового собрания; он даже собрал сумму, необходимую для того, чтобы восстановить этот дом, веками славившийся своей архитектурой, в первоначальном виде. Его заслуги были даже отмечены городскими чиновниками, которые намеревались разместить в этом памятнике старины ведомство по делам безработных, хотя, вручая Полковнику грамоту, они не подозревали, какая за этим стояла работа, сколько разговоров за чашечкой кофе, сколько выкуренных с кем-то сигар или выпитых с кем-то бутылок, сколько как бы невзначай затеянных разговоров в обществе нужных людей. Полковнику с самого начала было ясно, что и речи быть не может о каких-то лаврах, о которых обычно тут же начинают мечтать супруги, ведь и это была его служба — служение духу отечества, духу родного города, духу вообще, и чем старше становился Полковник, тем больше видел он этот дух в прошлом, в истории собственной семьи, в гербах, в исторических зданиях, в антикварных собраниях, каким обладал и он сам, правда, совсем скромным, — короче, он был человеком, представляющим верхушку буржуазного общества, то есть мира, обладающего немалыми достоинствами и заслуживающего такое же серьезное к себе отношение, как и любой другой человеческий мир.
Случилось это летним воскресеньем, когда после обычного похода в церковь и обеда они в уютной обстановке попивали кофе, беседуя о происходивших в дальних странах войнах; отец обрезал кончик сигары, в сущности довольный, что еще одно воскресенье проходит без визитов, что позволяло заняться домашними делами. Здесь же сидел и Кинг с высунутым от жары языком, нетерпеливо ожидая, когда сможет уйти с хозяином. Они расположились под большим ореховым деревом, пробивавшееся сквозь листву солнце рассыпало веснушки по скатерти, а иногда и по дорожкам, посыпанным гравием. Без гостей и без старшего брата, учившегося за границей, семья оказывалась очень маленькой. Гортензия чувствовала себя в то воскресенье как в тюрьме, как бы ни был красив день с тихой вереницей облаков на небе, с освещенным переменчивым солнцем садом, наполненным всевозможными летними ароматами; она чувствовала себя как в те дни детства, когда ей не разрешали играть с другими детьми, и все происходившее без подруг, вкусная еда, песочница в собственном саду, ожидание взрослых гостей и торта — все это казалось бесконечным и лишенным смысла… Гортензия долго сидела, не произнося ни слова; она принесла сахар, забытый прислугой, она играла с Кингом, чтобы не думать о том, чего ей не хватало. Но Кинг не хотел валяться на спине, он только тихо рычал и снова садился рядом с отцом. Гортензию охватывал ужас от того, каким долгим будет этот прекрасный день; она сидела в плетеном кресле, все ждали кофе, торопиться было некуда, отец курил, а Гортензия думала о городе, наполненном людьми, это был не тот город, в котором она хотела бы оказаться, — в тот день такого города просто не существовало. Да и за городом в это время бродили толпы, там тоже не найти одиночества. Они сидели и ждали кофе, и Гортензия рассказала о художнике, которого недавно повстречала и который дал ей первые уроки, да, она прямо-таки увлеклась рассказом — все живое, что еще оставалось вокруг, вдруг оказалось связанным с этим малознакомым художником!
Отец похлопывал собаку. Потом он спросил:
— А как его, собственно, зовут?
Гортензия ответила.