Однажды он поцеловал ее — должно быть, из чистого легкомыслия и озорства; они шли по опушке леса, Гортензия впереди, ее ноги, ее веснушчатое образцовое здоровье — и, с другой стороны, мысли об Ивонне: грациозная хрупкость, напряженность, постоянное присутствие угрозы, призрачность этой другой женственности… Это была манящая прелесть контраста, он и не подозревал об унижении, которое в этот момент от него исходило, а Гортензия, это унижение, собственно, и принимавшая, не желала ничего об этом знать. Правда, она сжала губы, когда художник ее поцеловал. Она была уверена, что он больше не придет, при мысли о следующем уроке ее охватывал ужас. Райнхарта в мастерской еще не было, но он оставил записку с объяснением, где находится ключ. Гортензия была полна решимости собрать свои вещи, закрыть дверь, снова спрятать ржавый ключ под балкой и никогда не возвращаться, оставив только короткое письмо с благодарностью за все. Глубокоуважаемый господин Райнхарт! — и так далее. Она все еще стояла, осматривая мастерскую прощальным взглядом, когда явился художник, очистил мокрые ботинки, постучав ими о дверной косяк, а потом, поздоровавшись с ней как обычно, снял пальто и без лишних слов принялся за работу. Он не целовал ее. Чтобы и она могла раздеться, он тут же затопил, принялся шуровать кочергой так, что закачалась вся печная труба, выругался и тут же предложил ей помочь ему, примерно так, как ребенку предлагают помочь готовить пирог, поручая ему выбросить яичную скорлупу или позволяя помешивать тесто, когда испортить уже ничего невозможно. Он хлопал по карманам в поисках спичек. Вскоре послышалось потрескивание огня, распространявшего хотя бы воспоминание о тепле. Он положил на печку два яблока.
И так все продолжалось.
Гортензия шла к этому человеку, словно против течения. Чего он, собственно, хотел от нее? Ничего… Он давал ей задания, его жизнь шла при этом как бы между прочим, даже когда он стоял рядом и оценивал ее рисунки, у Гортензии возникало смутное чувство, словно любимый человек путешествует где-то далеко, а ты сидишь в одиночестве в его пустом жилище. Где он блуждает в этом мире, выяснить невозможно, должно быть, в каком-то из дальних царств. Гортензия сомневалась, в своем ли он уме, ведь ей все время казалось, что у художника в такое утро могло найтись куда как более привлекательное занятие, чем сидеть рядом с ней. А в то, что делает он это исключительно ради тех нескольких франков, которые зарабатывал за это утро, она тоже никак не могла поверить.
Однажды вечером, это было еще летом, когда Гортензия забыла ключи, художник повстречался ей на улице. Она возвращалась с концерта. «Пойдемте!» — сказал он. «Куда?» — «В завтра, — ответил он. — Я вас провожу». Над деревьями светилась луна, ее душа ликовала. О, подумала она, если б он только заставил меня! Однако, увидев ее долгое колебание, он остановился. Есть вещи, объяснил он, которые надо делать сразу и легко, или не делать вообще. Для него в этом больше не было ни смысла, ни прелести. «Переночуйте в гостинице», — предложил он. «Вы на меня сердитесь?» — «Я? — засмеялся он. — С чего бы?»
Все было не так важно…
Даже ее ревность оставалась ему неведома. Ведь, оставаясь в его мастерской одна, Гортензия могла спокойно повернуть все картины, неделями стоявшие прислоненными к стене. Она не делала этого, из порядочности, а он тоже не делал этого, если его только об этом не просили. Так картины и оставались повернутыми к стене, доставляя тайные мучения девушке, не знавшей, чего она, собственно, хочет. Как-то одна картина упала, это была обнаженная фигура, скорее набросок, женщина, сидевшая в знакомом ей кресле, сцепив руки на затылке, под шапкой распущенных волос. Может быть, это была та, Другая? В конце концов, это Гортензии действительно не касалось. Была еще и гораздо более далекая ревность, непонятная. Просто-напросто существовал еще один мир, и он делал ее собственный мир — до того бывший для нее единственным — ничтожным и жалким, а в этом другом мире любая вещь казалась возможной, словно во сне, там могло свершаться такое, о чем обычные люди не смели даже подумать, и Гортензия не сомневалась: что бы ни делал художник — правильно, столь же правильно, сколь и невероятно.
— Вчера я чуть не спалил свою хибару! — сказал он как-то. — Эта проклятая привычка повсюду оставлять сигареты. Раз — и вся эта прелесть вспыхнет.
Гортензия задрожала от восторга.
— Вам было бы очень жалко? — спросила она осторожно, но в глубине души невероятно взволнованная. — Когда-нибудь вам надо все сжечь! Я читала об одном великом писателе, который взял да и просто все сжег. Клейст, кажется. Вы не думаете, что вам надо бы вот так все сжечь?
Райнхарт только повел бровями, молча выдавливая краски на палитру. Может, он обиделся, что она сравнила его с Клейстом? В какой-то момент он отложил шпатель, даже не взглянув на Гортензию, вытер руки о фартук. Что касается картин, заявил он немного напыщенно, ему их не жалко, потому что главное — не нарисованное, а само рисование, которое не горит. Гортензия спросила: