Ивонна тогда просто не знала, что ответить этому человеку, сидевшему рядом, — настолько он был выше, здоровее, сильнее ее, эдакая белокурая скала, подавляющая своей абсолютной и вместе с тем невинной самоуверенностью. Ведь она говорила, что приходило ей в голову и что она видела, глядя на свои бальные туфельки… А видела она дом с высокой двускатной крышей за зеленым забором и его отца — должно быть, пастора или учителя. Ни братьев, ни сестер. В прихожей — старые гравюры, например Дюрер, Грюневальд, а еще итальянские пейзажи, вещи времен Гете, кто-то из Тишбейнов. В саду ухоженные цветы, доставляющие не столько радость, сколько хлопоты, благотворительность по отношению к природе, доказательство любви к ближнему, все как полагается, добросовестно, красиво, очень красиво, очень чисто. Комната единственного сына, наверху, под самой крышей, в окно заглядывает дерево — грецкий орех или липа, а на стенах (пожалуй, наклонных), все еще оклеенных веселенькими детскими обоями, висят его собственные рисунки, предмет тайной гордости родителей: летние пейзажи, старые уголки родного города — все сделаны твердым карандашом, на всех (что остановило ее внимание) проставлена дата…
— Вам осталось только сказать, как выглядит абажур! — рассмеялся Хинкельман.
— Он зеленый.
Он засмеялся снова, пытаясь вспомнить, так ли это. Зато Ивонна, прорицательница, уже была занята другими делами: пила вино, обмахивалась веером, беседовала с вновь пришедшими, в то время как Хинкельман, оставшись наедине с собой и стараясь быть честным, все больше и больше задумывался над происходящим, особенно же над тем странным обстоятельством, что, услышав очередную фразу Ивонны, он каждый раз полагал, будто она ошибается, а чуть позже, нехотя обратившись к своей памяти, приходил к выводу, что все так и есть: и даты на рисунках — настолько мелкие, что их почти никто не замечал, и обои, которые давным-давно надо бы заменить, и бесконечная морока с цветами — то их собака разроет, то ветер растреплет, то ливень побьет; даже привычка матери вечно поправлять волосы — Хинкельман прямо увидел ее как живую!
Но откуда девушка все это знала?
Несмотря на сильную робость и боязнь уронить собственное достоинство, Хинкельман просто не мог не заговорить об этом с Ивонной, как только вновь остался с ней наедине. Танцуя с ним и поглядывая через его широкое плечо, девушка ни словом, ни выражением лица не отреагировала на его попытку прояснить дело, и Хинкельман, порядком пристыженный и взмокший, дотанцевал до конца, поклонился на редкость неловко и сел рядом с ней, словно школьник, положив на колени руки с переплетенными пальцами. Ивонну ничуть не взволновало, что все было так, как она сказала, почти все… Чтобы окончательно не лишиться рассудка и веры в миропорядок, Хинкельман ухватился за спасительное предположение, что эта странная девушка узнала все от какого-нибудь общего знакомого. Правда, в голове Хинкельмана не умещалось, кто бы мог так хорошо описать его комнату — там, по ту сторону Альп. Такого человека, пришлось ему признаться самому себе, просто не существовало.
Для Хинкельмана этот вечер стал незабываемым.
Для нее же, как выяснилось позднее, единственным воспоминанием о бале была царившая там скука.
Однажды Хинкельман осмелился напомнить ей о том разговоре и сознался, что он имел для него особое значение, а Ивонна даже не могла вспомнить, что она такого наговорила.
— Ах, — сказала она, — всего не упомнишь…
Хинкельман тогда только-только появился в Греции; в сущности, он был очень одинок: оторванный от родителей, особенно — от матери, он был знаком лишь с Ивонной, если не считать коллег по работе и тех, кто восхищался его ученостью. Именно в то время о Хинкельмане заговорили. Правда, Ивонна ничего об этом не знала. Его работа была посвящена сравнению персидских и греческих колонн, весьма основательное исследование. Эту идею ему подал отец, и в самом деле бывший священником, который, однако, тайком предавался научным изысканиям языческой древности. Благодаря этому труду молодой ученый Хинкельман завоевал право стать членом государственной археологической экспедиции, получив таким образом должность, полностью удовлетворявшую честолюбие его отца и удачно сочетавшуюся с репутацией семьи — слишком добропорядочной, чтобы кичиться богатством, и слишком проникнутой христианским духом, чтобы возноситься над теми, кому проповедуешь благодать бедности. Вместе с тем семья была достаточно обеспечена, чтобы позволить себе эту единственную роскошь — карьеру ученого для сына, и весь городок с благоговением следил за его успехами.