Я вернулся к тебе, мое Озеро. Надо мной в вышине летают птицы. Может, это вороны. Я не знаю их людского имени. У них черные головы, белые стрелы на крыльях, розовый клюв и алые лапки. Они кричат надо мной. Я гребу, гребу через силу, изо всех сил вонзаю весла, как два деревянных ножа, в синее тугое масло волны, и зверино прислушиваюсь: что же птицы кричат над моей головой?
Нет! Это не птицы. Это языки огня! Огонь в вышине! Над затылком моим огонь! Бросаю весла. Поднимаю руки. Эх, пламя! Поймать бы тебя! Силенок… нет уже…
Вода — смерть. Вода — жизнь. Вода — мать, и войду в лоно любимой, чтобы выйти наружу из лона матери. Вода — возвращение. Вода — переход. По воде ходить можно, нельзя?! Мне все можно. Все. Даже если нельзя.
Вода — память. Кто ходит по воде — ходит по времени, по границе между временем и безвременьем; между мирами. Небо — перевернутое море. Море — перевернутое небо. Стерты границы. Перемешаны счастья. Так, как в поцелуе, плывя, нераздельны губы.
Рядом с лодкой плывет льдина. Байкал так и не встал в этом году. Нету льда. Не в стальной корке ты, не под крышкой зимней шкатулки. Судьба. Такая судьба.
Ты ждал меня. Дождался. Я могу глядеть в тебя, глубоко, далеко.
И гляжу. И кружится голова. Глубоко, далеко — желтые, золотые и синие камни; качанье длиннохвостых черных водорослей; иная жизнь, от созерцанья ее больно и сладко сердцу. Далеко, глубоко — твое рождение, и ты его забыл. Глубоко, далеко — твоя любовь, и ты забыл имя ее. Ты мужчина, и ты один. Ты одинокий рыбак. Ты поплыл на ловлю Света. Сети на корме. Пусть тебе повезет!
За твоей спиной — гора, похожая на медведя. Ты плясал с ним на берегу, бил в шаманский бубен. Пьяный мужик, надрался в хлам, подумали б сельчане. Охотники бы с ружьями, с рогатинами — на медведя пошли. А ты, Медведь-гора, ты уж давно простила всех охотников! Тебя и копьями кололи, и пулями простреливали, и рогатины в тебя всаживали, а ты жива. И поэтому из пещеры твоей раз в тысячу лет выходит Бог.
И видом тот Бог как человек.
Это — я?! Это — Он?!
Я и Он — одно. Не два. Одно.
Наклонился. Пошарил по днищу лодки кривою рукой. Слепо, радостно нашел гладкое, холодное и тяжелое: початую, крепко заткнутую самодельной пробкой бутылку водки.
Повертел в руках. Подивился. Полюбовался. Беззубый кровавый рот расплылся в нищей улыбке. Вышептал:
— Целая… Почти целая…
Кто-то тихо, незаметно плыл у борта, плыл вместе с лодкой, беззвучно разрезая в глубине черно-синюю воду. Тяжелое, зверье тело. Лодка встала — и зверь встал. Там, на глубине. Исса отковырял пробку и поднес бутылку ко рту. Когда он сделал первый глоток — из глубины стало подниматься на поверхность воды неведомое, живое, серое, гладкое, тяжелое. Вынырнула голова. Усы густые. Огромные, по плошке, глаза. Глазищи. Нерпа.
Нерпа, у тебя глаза неба. Небо в глазах твоих круглых, жалобных, жалких.
Нерпа, я тебя не убью. Я никогда никого не убивал. Я и на моей войне никого не убил. Не успел. Меня, мальчишку, убили. И теперь мне поздно убивать. Погляди, как я водку пью. Извини, тебя не угощаю!
Закинул голову. Задрал так, что затылок коснулся спины. Пил водку из горла, большими глотками, быстро, еще быстрей, жадно, еще жадней, боялся, что кто-то отнимет, что ли?.. — пил, будто пожар внутри заливал; будто наперегонки с кем-то Невидимым пил; пил, как воду пьют, как целуются, как молятся — пил.
Выпил всю бутылку, до дна — в виду льдин и Озера. Размахнулся. Зашвырнул бутылку далеко.
— Далеко, глубоко… Тони, лихом не поминай…
Нерпа плыла рядом с лодкой, глядела женскими, покорными, любящими глазами. Исса сложил пьяные губы трубочкой и чмокнул воздух — раз, другой. Вроде как поцеловал нерпу.
— Душенька… голубушка…
Под ногами, завернутое в старую, изветшалую газету, лежало, кажется, полено. А может, утюг. А может, ружье. А может…
Он, сутулясь, пьяными веселыми руками подгреб к себе то, что завернуто было в газету. Газете сто лет! А может, пятьдесят. А может, вчерашняя. Да нет, отваливается слоями, вислыми лохмотьями. Разворачивай медленно, осторожно… вот так… Пахнет, как пахнет! Солью. Болью. Твердое что-то. Вкусненькое, ах ты! Соскреб ногтями последние бумажные охвостья. Рыба! Рыбина! Длинная! Красивая! Соленая! Солнечная! Серебряная! Прекрасная! Омуль, мой свет! Сколько зим… сколько лет…
Избили меня в кровь, и торбы моей заплечной нет; и где мой омуль колдовской, заговоренный, я ж его из самого Иркутска сюда нес? А то бы что, ожила твоя соленая мумия, коли бы в волну пустил?! Что, поплыл бы иссохший омулек, хочешь сказать?!
Все, кого мы отпускаем когда-то, по волнам любви приплывают к нам.
Кто съел его? Кто им угостился? Неважно. Разве упомнишь. Жизнь велика была, бездонна и безумна.
А вот он к тебе и вернулся. Вот и закусочка поспела. Рыбак неведомый, старик, брат! А может, ты не старик, а юноша, как я. И волосы русые вьются у тебя, брат, по плечам. Спаси тебя Бог, брат.