И она заплакала. Легкие слезы лились. Губы втягивали золотую, теплую соль. Губы шептали сначала, а потом молчали. Исса вытер большим пальцем светлую влагу с ее рта, с подбородка, с пестрого яйца голодной скулы.
— Есть хочешь? У меня вяленый омуль в мешке.
— Хочу! — шепотом крикнула Манька.
Он сильнее надавил ей кулаками на плечи, и девка села на солому. Исса сел рядом. Скинул с плеч котомку. Нашарил рыбину, вынул за хвост. Девка громко втянула слюну.
— О-о, — изумленно возвел он глаза на Маньку, пускающую слюни, — да тут у меня… ого!.. откуда?..
Рука, трясясь, вытянула из мешка круг ржаного; кус масла, завернутого в вощеную бумагу; шмат сала; еще поискала на дне котомы — и вытащила алый огонь крепких, упругих соленых помидорин вперемешку с нефритовой зеленью соленых огурцов; еще пошукала — и вынула последнее, главное чудо — бутылку!
— Водка «Сто-лич-на-я», — прочитала девка по складам, как в первом классе. — Ну ты и мужик! Класс! А чо ж говном прикидывался! Вижу, вижу жопу рыжу! Не промах! Погуляем?!
Подмигнула ему, наблюдая так много прекрасной, как сказка, еды. Исса сгреб всю пищу у себя с колен и переложил на колени Маньке. Так сидела она, обхватив руками яства, держа их у груди, как живые. Рот ее смеялся, а слезы по лицу маслом лились. Исса поймал слезинку на ее щеке губами, и девка ойкнула. Он взял бутылку и зубами оторвал жестяную затычку. Глотнул сначала сам. Девке протянул.
— Угощайся, Манька…
Девка вздернула бутылку кверху дном, задрала рыжую голову, наклонила над сложенным в трубочку жадным ртом стеклянное горлышко. Хлебала живую ледяную ртуть крупно, жадно, со знанием дела, как мужик. Исса считал глотки: раз… два… три! Засмеялся.
— Запьянеешь!
— Не, ты чо? Я ж задрогла до костей! — Кровь помидорины всосала, втянула. Развернула сало, впилась в него зубами, как соболь в добычу. Исса поднатужился и разломил надвое хлебный круг. Глазенки-свечки девки горели, искрились.
— Эх, хорошо!
— Да, хорошо…
Они вместе ели, в промерзлом товарном вагоне, на соломе сидя, чудесную пищу земную; а может, две ледяные стрекозы человечьи, в небесах уже летели. Так хорошо, сладко было им.
Девка пила водку, жевала сало, а Исса хотел нащупать в мешке нож свой — и разрезать соленую древнюю рыбу, но сила, сильнее его, остановила его. Он глядел на стального от мороза, сабельно-стройного омуля, разлегшегося на коленях у Маньки вольготно и нагло, блестя то старым серебром, то церковным золотом, и восторженный страх заползал внутрь него, под ходуном ходящие ребра.
«Оставить рыбу эту жить. Зачем? Она и так мертва. Оставить! Она священна. Она…»
Пробормотал себе под нос, и сам не услышал себя: «Она поведет меня. Укажет мне Путь».
Манька сделала большой глоток, как удав, с жадной силой в себя ком пищи протолкнула — и взмахнула руками, будто ловила сорванное ветром с веревки белье:
— Ах ты, красотища! Оно ж и лучше, чем это… это…
Хотела непотребство выкричать, да смолчала.
И вдруг непонятно, с силой запела, и голос был не противный, приятный, хоть и с табачной хрипотцой, с простудным присвистом:
И сама себя оборвала, заголосила по-другому, мелко, визгливо, разухабисто, яростно, чуть не плюясь, вот-вот вскочит да запляшет:
— А ты это, что… — тихо спросил Исса и осторожно коснулся ее локтя, и едва тайком, из любопытства, руку не пощупал, — у тебя, что, рука и правда картонная? И нога — костяная?
Девка округлила глаза, бросила петь, отломила ржаного, откусила сала. Помотала головой, как собака, отгоняющая блох.
— Чо, всему на слово сразу веришь?! Ну ты даешь…
Он хотел сказать: «Не верю», — а вместо этого улыбнулся и тихо выдохнул:
— Верю.
Манька прижала ладони к жующему рту и затряслась вся, забулькала, закачалась: это она так хохотала.
— А ты, — с набитым ртом, сипло дыша забитым простудой носом, прогудела Манька, — ваще куда пресся-то? Бомж ты с виду! А в гондоне у тя — классная жрачка, однако! Чо, омулька-то бум? Или не бум?
И он услышал голос свой опять будто сверху, с небес, со стороны, из-под дощатого потолка конского вагона:
— Я пустился в далекий путь, чтобы встретиться с великим Буддой, носителем мудрости.