Когда ее тело оправилось от гормонального штурма, Мари-Луиз начала понемногу есть и вместе с тем стала постепенно окунаться в мир двойственности, где одна ее половина была способна вернуться к прежней жизни, а другая вела скрытую битву с горем и чувством вины.
Мари-Луиз позволила бабушке ступать по этим сокровенным землям, зная, что здесь она может быть проводником, штурманом, который не позволит ей напороться на рифы безумия. Именно Изабелла Герлен научила внучку прятать горе в мысленную шкатулку и открывать ее только в осмотрительном одиночестве, давать волю ее содержимому, лишь когда это безопасно, когда можно барахтаться в нем, не потерпев крушения. Сблизившись с этой великодушной и эксцентричной женщиной, Мари-Луиз полюбила ее, и старушка отвечала ей со всей силой последней любви. В день возвращения в Монтрёй, когда снаружи радостно танцевали цветущие ветви, а внутри скребли лапами и чирикали попугаи, они с бабушкой долго обнимали друг друга в тишине, не пытаясь сдерживать всхлипывания или утирать слезы.
Вернувшись в школу, Мари-Луиз выглядела как прежде, только стала более худой — перемена, оставшаяся незамеченной на фоне серьезной нехватки продуктов, а также холодного эгоизма и скупости духа, которые сопутствовали голоду. Некоторые отмечали ее новую способность превращать лицо в неподвижную маску, тогда как раньше в нем, как в зеркале, отражались самые потаенные мысли.
Кроме Жислен, у Мари-Луиз никогда не было близких друзей. Ходили слухи, что их больше не видят вместе, но никто не называл настоящей причины, из чего Мари-Луиз с благодарностью сделала вывод: прошлой дружбе по-прежнему отдается дань. Они с Жислен виделись — в маленьком городе нельзя было иначе, — но при встрече просто обменивались любезностями и старались обходить друг друга десятой дорогой.
Отношения с отцом тоже изменились. Исчезли сарказм и деспотичное пренебрежение. На смену им пришла не нежность, но забота и обходительность, которыми отец раньше окружал ее мать. Мари-Луиз поразмыслила над этой метаморфозой и поняла, что с переменой политического ветра он тоже оказывался во все бОльшей изоляции.
Вскоре после ее возвращения немцы оккупировали всю Францию. Претензии Виши на право называться голосом независимой Франции так и остались претензиями, а промахи и низменность режима проступили во всей его неприглядности. Мало того, что военнопленные остались в Германии, потребность в рабочих руках на фабриках Рейха стала, будто сквозняки, засасывать молодых мужчин и женщин, которых в качестве рабов депортировали в города, начинавшие страдать от разрушительных налетов союзной бомбардировочной авиации. В более диких, лесистых частях Франции многие сбегали в макИ[130]
, но в прилизанных городских районах молодежь со страхом ждала ежемесячных списков с именами отобранных. Еды становилось все меньше, топлива было не достать, и даже привилегированные люди со связями худели и нищали. Запасы альтруизма исчерпались, а сострадание стало большой редкостью в мире, озабоченном отсутствием предметов первой необходимости.Связываться с Жеромом было все труднее. Письма и посылки с припасенной едой и книгами не доходили до адресата, которого перевели сначала в лагерь в Померании, а затем в Верхнюю Силезию, где он работал на военном заводе, выполняя монотонную работу за скудную пищу. Мари-Луиз создавала для него вымышленный домашний мир, сплетая его из слухов и дружеского общения. О своих страданиях и чувстве вины она, разумеется, упоминать не могла; молчала она и об одиночестве, смягчавшемся только редкими визитами к бабушке, которой она могла излить душу. От Жерома приходили письма, из которых Мари-Луиз узнавала о нарастающем упадке духа и скуке, об унижениях и лишениях заключения в сырых спальных корпусах, где временами яростно взрывались ссоры. Нездоровая обстановка брала свое. Жером писал о том, как сосед с верхней койки исполосовал себе запястья среди ночи и он проснулся, залитый его кровью. Политические противостояния, не менее острые, чем в самой Франции, тоже отравляли атмосферу: коммунисты и «петенисты» постоянно спорили и вносили раскол. Свой унылый досуг Жером занимал тем, что зазубривал стихи и изучал психологию по работам Фрейда. Особенное удовольствие он находил в том, что это чтение служило противоядием от антисемитизма, встречавшегося на каждом шагу не только среди немцев, но и среди заключенных. В их переписке начало чувствоваться то, чего Мари-Луиз боялась с первых дней плена — постепенное отчуждение; расхождение в опыте, которое вымывало между ними почву; это был еще не овраг, но трещина, которую придется залечивать с осторожностью и тактом.