— Руки вверх! Оба! Отойти в угол!
Для ответных действий не было времени. Почти в ту же минуту в дверях появился еще один мужчина, только чернявый, и тоже с пистолетом в руке, а в открытое окно просунулось дуло автомата.
Чернявый быстро обыскал мои карманы.
— Оружия у него нет! — бросил он коллеге, и в голосе его прозвучала нотка удивления.
Оружия у меня действительно не было. Зная, что действия полиции становятся со временем все более профессиональными, я давно закопал свой пистолет. Ведь при проверке документов и обыске вряд ли я смог бы оказать вооруженное сопротивление, а пистолет послужил бы тяжкой уликой. Легче было вывернуться с помощью хитрости или нахальства, в этом я уже убедился. Но в этот раз все было по-другому.
Оперативники, арестовавшие меня, явно не рассчитывали на успех, об этом лучше всего свидетельствовал тот факт, что они даже не захватили с собой наручники. Один из агентов снял ремень, и мне связали руки. Виктор стоял у стены, бледный как смерть.
— Никому ни слова, иначе получишь пулю! — крикнул ему уже с порога «шофер».
Меня вывели во двор и затолкали на заднее сиденье подъехавшей к дому легковой машины.
Много лет спустя я узнал, что после моего ареста в Залаваре и его окрестностях был специально пущен слух, будто меня выкрали агенты американской секретной службы для того, чтобы тайно переправить на Запад…
В конце деревенской улицы машина притормозила, и тут меня, и без того потрясенного всем случившимся, ожидал еще один неприятный сюрприз: в машину влез Иштван Надь, тот самый молодой человек, который пришел от Мишки Чордаша и с которым мы мирно беседовали четверть часа назад…
Мне стало дурно то ли от страха, то ли от голода, не знаю. Скорее всего, от голода, ведь с тех пор, как я на рассвете вышел из Холлада, во рту у меня не было и маковой росинки. Возле крайнего дома на каком-то хуторе близ Балатонбереня машина остановилась. Один из оперативников вынес из дома большой ломоть хлеба, сунул его мне:
— Поешьте, будет легче.
В ТЮРЬМЕ. ПРОЗРЕНИЕ И РАЗОЧАРОВАНИЕ
Мне вручили обвинительное заключение. На основании статьи 1 раздела VII уголовного кодекса 1947 года я обвинялся в активной заговорщической деятельности против государственной власти. Мои сотоварищи по камере единодушно предсказали:
— Заключение в крепости.
На языке политзаключенных того времени это означало; «Пожизненное заключение. Будешь сидеть за решеткой до тех пор, пока существует народный строй».
Такого же мнения придерживались и оба моих конвоира, сопровождавших меня в зал судебного заседания.
Назначенного для моей защиты адвоката я увидел в первый и последний раз там же, в зале суда. Мне он помочь ничем не смог бы. Впрочем, этому я должен был, как оказалось, только радоваться. Старорежимные, оставшиеся от времени Хорти адвокаты, назначенные для защиты политических заключенных, как правило, были озабочены не тем, чтобы защищать своих подзащитных, а тем, чтобы оградить себя от подозрений в сочувствии к ним. Мне рассказывали, что один из этих служителей Фемиды так начинал свою защитительную речь: «Я ни на миг не сомневаюсь в том, что уважаемый суд вынесет моему подзащитному жестокий приговор…»
К счастью, мой адвокат не проявил подобного рвения и больше помалкивал, чем говорил. Тем неожиданнее и для меня, и для моих конвоиров прозвучал необычайно мягкий приговор — два с половиной года тюрьмы в местах общего заключения. Трибунал, который его вынес, был известен своей суровостью в определении мер наказания, а обвинение было достаточно серьезным. Я думаю, мягкость приговора обосновывалась двумя обстоятельствами — моей молодостью, а также беспримерной для юстиции того времени ссылкой на то, что «обвиняемый по независящим от него причинам исключительно долгое время содержался в предварительном заключении, находясь под следствием». Так было сказано в приговоре.
Когда я вернулся в тюрьму, мои сокамерники «утешили» меня: мол, не горюй, наш прогноз все равно сбудется, ведь после отбытия срока наказания тебя на свободу не выпустят, а отправят в лагерь для интернированных.
Вспомнился один эпизод, произошедший со мной во время одного из допросов еще в следственной тюрьме. Допрашивал меня тогда Габор Петер, он нередко проделывал это лично.
— Почему вы с нами не откровенны до конца? — спросил он. — Вы еще можете себя спасти. И не исключено, что будете работать вместе с нами. Когда-нибудь…
Тогда я не придал этой фразе никакого значения, а вот теперь, выслушав необычно мягкий для политического преступника приговор, вспомнил эти слова. Правда, они ожили в моей памяти лишь на какой-то миг. Я тут же забыл о них, тем более что все последующие годы, проведенные мною в тюрьме, не давали для подобных размышлений ни малейшего повода. Со мной обращались точно так же, как и со всеми остальными заключенными.