При желании всех обитателей нашей камеры наверняка следовало бы вновь судить за контрреволюционную агитацию уже здесь, в заключении. Бывший помещик хотел получить назад свое имение, землю и прочие угодья, разумеется, вместе со слугами и батраками. Бывший оптовый торговец строил планы, как и чем государство возместит ему понесенные убытки после третьей мировой войны, которая непременно начнется. Торгаши и биржевики вели между собой нескончаемые споры о том, на что выгоднее потребовать монополию от «вновь возрожденного государства» — на уксус или на соль и дрожжи?
Тогда-то я впервые в жизни узнал о том, что Хорти и его клика за политические «услуги» наделяли представителей крупной буржуазии подобными монопольными подачками: в той или иной местности право производить и продавать соль, уксус, дрожжи получал один-единственный фабрикант, который потом драл с населения бешеные деньги. Здесь, в тюрьме, я наслушался разговоров о фантастических прибылях и самой невероятной рентабельности концессий, которые якобы будет раздавать «новое государство» после свержения социалистического строя в Венгрии.
Да, горше всего для меня была не жизнь в тюрьме, а это вынужденное сосуществование с товарищами по заключению. На моих глазах низвергались все высокие политические идеалы справедливости, святые для меня принципы демократии затаптывались в грязь, превращались в предмет гнусного торга на барахолке.
Бывшие политики заранее делили между собой будущие мандаты, мысленно образовывали правительственные кабинеты, распределяли министерские портфели…
Эта книга — не тюремный дневник, а потому я не просто стремлюсь регистрировать событие за событием, а пытаюсь установить зависимость между причиной и следствием, определить те психологические факторы, под воздействием которых я постепенно избавлялся от буржуазных взглядов и поворачивался лицом к социалистическому мировоззрению.
В тюрьме среди политзаключенных становилось все больше и больше коммунистов. Фашисты и прочие бывшие господа принимали их с открытым злорадством.
Что касалось меня, то я присматривался к этим людям совсем под иным углом зрения, пытаясь понять их жизненную позицию, их поведение и душевное состояние здесь, в заключении. Ведь все они вышли из рядов рабочего класса, стоявшего ныне у власти, и прежде, чем попасть за решетку, прошли через не меньшие унижения и испытания, чем любой из нас, а может быть, и большие.
Но никто, ни один из репрессированных при культе личности Ракоши коммунистов не жаловался, не говорил о своих лишениях. В разговорах они часто теоретизировали, рассуждали о путях строительства новой жизни, спорили о том, каким будет социализм после того, как он переболеет «детскими болезнями» начального периода. Все они непоколебимо верили в тот строй, при котором оказались брошенными за решетку, и считали это роковой ошибкой. Эти люди были убеждены, что социализм не имеет ничего общего с перегибами отдельных руководителей, твердо верили, что милый их сердцу общественный строй непременно переживет клику Ракоши, стоящую у власти в стране и грубо нарушающую основные социалистические принципы.
Эта их беззаветная преданность идее, политическая зрелость и убежденность, а также уравновешенность, стойкость постепенно сделались близкими и понятными мне. Я и сам начинал сознавать, что Ракоши и социализм это отнюдь не одно и то же, что ошибки и грехи одного или нескольких лиц не должны и не могут распространяться на всю партию, а тем более на идею.
Пришло лето, настали жаркие дни, в поле желтели, наливались тяжестью колосья. Из своих зарешеченных окоп мы с грустью смотрели на окрестные нивы и рощи, завидуя мастеровым и каменщикам, которых водили на работу за стены тюрьмы. Наши бледные, почти белые лица и руки просились на солнышко, тепло и свет которого мы видели, но не ощущали.
Можно понять наше волнение, когда беспроволочный тюремный телеграф, а действовал он превосходно, принес весть о том, что несколько десятков заключенных будут отправлены на какие-то работы.
Последние годы перед арестом, как читатель уже знает, я жил в селе, работал, и теперь мне остро недоставало радости физического труда, к которому я привык. Лишь тот, кто длительное время обречен на вынужденное бездействие, может по-настоящему оценить утраченную радость.
Конечно, я, зная о том, что нахожусь под особым надзором, едва ли мог рассчитывать попасть в число счастливчиков, оставалось только им завидовать. А с каким наслаждением я взялся бы за любую, пусть самую тяжелую и грязную работу, лишь бы не сидеть без дела в четырех стенах!