Но они не будут помнить, подумала. Даже она начинает что-то забывать. Даже она с ее проклятием, с ее совершенной памятью сумела забыть предсмертную записку мужа, который умер только из-за того, что человек, в чьей постели она теперь спит, всегда получает то, что хочет. Кончики пальцев заметались по скулам, она смотрела на себя, и из широко раскрытых невозможного цвета глаз, из которых на Вельда смотрела вечность – на нее смотрел страх. Страх – она понимала, что это такое. Все напуганы, все всегда напуганы – и оттого идут за защитой, оттого ищут сильной руки, и может быть, это правильно. Как еще победить, как еще разобраться с собой, как еще выжить? Так может быть лучше всего, но они же начинают забывать – и сильная рука начинает забывать, чему и зачем она служит. И вот защитный панцирь превращается в клетку, выстроенный бастион – в тюрьму, а хранитель – в тюремщика и палача. Слишком кротка память. А раз так – она снова принялась изучать свое лицо – надо запоминать получше, покрепче. Запомнить себя, запомнить его, запомнить это утро, запомнить, как тихо, гладко вибрировал воздух в тишине, еще помнившей, как ее растерзала сирена.
Разве то, что превратило ее в шлюху, а его в палача – заслуживает того, чтобы существовать? Не она ли согласна была разрушить мир, чтобы только быть с ним? И им удалось, мир разрушен, он рядом и всегда будет рядом, а Аду Фрейн будут помнить, как погибшую в последнем, она могла поспорить, самом дерзком теракте. Ее сохранят как прекрасную легенду, и ее будут превозносить, пока не забудут – как забывают всех. А потом когда-нибудь, когда она умрет и Герман умрет, когда придет другое время – опишут в учебнике истории и прочитают детям, как погибла Ада Фрейн. Как Герман Бельке, новый диктатор наводил порядок, как ужесточились законы, и были аресты, казни, ссылки, были репрессии, было процветание, было безопасно, было без глупостей.
Она вышла из ванной, но не удержалась, обернулась вслед самой себе, посмотрела, как удаляется из зеркала ее обнаженное тело, которое так много людей знало до последней детали, ее тело, которое так часто отдавалось камере и тысячам, миллионам неизвестных ей глаз, что теперь как будто и не принадлежало ей. На свое обернутое к самой себе лицо, уходившее в сияние солнечного света, пробивавшееся сквозь штору. Лицо, уходившее в смерть, чтобы ее «я», ее личность, – не имя, не лицо, не успех, не карьера, а нечто другое, душа, может быть? – соединилось с мечтой.
Она думала – у меня пока даже девичьей фамилии нет, я сразу родилась замужем, принадлежу, прикреплена. Все всегда решали за меня, потому что я была так ленива, так глупа и так напугана, что не хотела ничего решать сама.
Она думала – это неправильно. Она думала – что делать? Но даже Тео, ее великолепный Тео, ее вестник, друг, ее фантазия, ее скрытое «я», а в его лице вся мировая культура, вся литература, все добро, которое она видела в жизни – и тот не дал ей ответ. Он не знал, и она не знала, и может быть, так и нужно – сильная рука, и она обопрется на эту руку, и они вместе встретят старость, фальшивую старость, если, конечно, она не надоест Герману раньше – но она сделала бы все, чтобы не надоесть.
Но – маленький зайка – вспомнила – что же там дальше? Ушки-опушки, дурацкие стишки.
Она медленно натянула платье на обнаженное тело – ничего больше здесь не было, хотя он обещал, что здесь будут вещи для бегства. Но ведь никуда бежать не надо, они же остаются здесь, они, он и она, его вещь, его собственность, его женщина. Он – вещь в себе, и она – его вещь.
На тумбочке призывно чернел пистолет, но она не поддалась, не коснулась оружия. Она остановилась возле постели, глядя на него, спящего, небеззащитного – он знал, что она стоит и смотрит, она вдруг поняла – он чувствует. Инстинкт, что никогда не дремлет в нем – не позволит ей делать глупостей. Но она не хотела ему зла, она вела себя тихо, только странно, и он не просыпался, а она вспомнила – его кровь на губах, и как он прикрыл ее от осколков взорванного им крематория, она вспомнила, как он сдерживался, проверяя ее, не веря ни в ее любовь, ни в ее преданность, она подумала – кровопийца, который всю собственную кровь отдал бы, только бы был мир, закон и порядок, даже если этот порядок – пустота перепуганного города, залитого красным цветом – кровью убитых, невинных и виновных, преступников, шлюх, убийц, детей, влюбленных женщин, святых. Даже если его порядок – это смерть, он будет стараться привести все к совершенству, он и ее приведет, ее почти идеальное лицо он сделает идеальным абсолютно. Он будет защищать и охранять – но может быть, давно не от кого защищать, может быть, давно никого не надо охранять. Может быть, нет давно никакой войны, а есть только его паранойя, его страх, его собственный страх оказаться ненужным – ей ли, стране ли.
Она подумала – так нельзя, так неправильно – а правильно как? Но не было ответа. И только Тео в глубине ее сознания, может быть, и придуманный ею, может быть, и несуществующий в реальности, напомнил – правда, милая моя.